[472]. Сняла его цензура или убрал сам Пушкин, но, как известно, в поэме этого нет.
Пушкин преувеличивал значение целей Петра и преуменьшал роль методов. Рассуждая о честности и справедливости царя, поэт отмечает без комментария: «Казаки и калмыки имели повеление, стоя за фрунтом, колоть всех наших, кои побегут или назад подадутся, не исключая самого государя». Тонкая похвала. Записывая, что Петр был «самовластным помещиком», что его указы «жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом», Пушкин осторожно пометил для себя в скобках: «Это внести в Историю Петра обдумав». Он написал о рабстве в России: «Все дрожало, все безмолвно повиновалось». Написал и вычеркнул. Ниже заметил: «После смерти деспота страх… начинает исчезать». И, зачеркнув «деспота», вписал «великого человека».
«Пушкин по-разному видит Петра», – считает Георгий Федотов в статье, название которой точно выражает двойственность Пушкина: «Певец империи и свободы». И уточняет: «Низкие истины остаются на страницах записных книжек»[473]. Но это не совсем так. В том-то и дело, что большая часть низких истин отсеивалась Пушкиным при чтении, в записные книжки не попадала. Он просеивал материал до цензуры.
«Холопское пристрастие к королям»
Каковы причины неизбежного компромисса русского писателя с имперской мифологией? Думается, их много, но во главе угла общая политическая атмосфера, русская литературная традиция, мировоззрение Пушкина, его характер, традиционный страх наказания «за слово» и лишь в последнюю очередь – очевидное давление сверху.
И в этой области Пушкин расставил для нас все точки над i: он называл народ чернью и считал, что историю творят избранные вожди. «Петр I, – отметил он, – не страшился народной свободы, неминуемого следствия просвещения, ибо доверял своему могуществу и презирал человечество, может быть, более, чем Наполеон». Отсюда, по мнению Франка, добровольный «культ Петра Великого»[474]. И гипноз личности царя, в воздействии которого Пушкин признавался Владимиру Далю: «Чем более его изучаю, тем более изумление и подобострастие лишают меня средств мыслить и судить свободно»[475]. Поэт сознавал свою слабость: «Шекспир, Гете, Вальтер Скотт не имеют холопского пристрастия к королям и героям». Стало быть, это наша, русская черта. По выражению того же Франка, европеец Пушкин остается националистом, между словами «национализм» и «европеизм» поэт снимает «или», соединяет их[476].
В защиту Пушкина можно сказать, что он осознавал свое место между Сциллой и Харибдой: между истиной и необходимостью. Он говорил Келеру, что его предшественники делились на недоброжелателей Петра, представлявших события в искаженном свете, и тех, кто осыпал похвалами все его действия. Пушкин сделал попытку вырваться из плена культа, сказать правду в деталях, но осознал, что доля разрешенной правды будет ничтожной.
По одной из версий, в связи с «раздвоенным психическим состоянием», как писал Анненков, поэт прекратил работу над историей Петра задолго до трагической дуэли, пытаясь быть объективным и чувствуя, что такой взгляд непроходим. В то время, кстати, Пушкин множество анекдотов о Петре стал рассказывать устно. Как не раз случалось с писателями русскими, книга уходила в воздух.
Вот уж вряд ли в страшном сне мог предположить прозорливый Пушкин, что сливки с его произведений будет снимать вовсе не Николай Павлович, а Иосиф Виссарионович. Лишь один русский царь удостоился в советское время чести называться «вождем», и это был Петр. Случайно найденные после смерти Пушкина конспекты по истории Петра были опубликованы вовсе не случайно. Энергичная работа по редактированию этих черновиков падает на тридцатые годы и завершается публикацией новой версии. Для воссоздания героического облика Петра – преобразователя России – Пушкин-историк возвеличивался за тему, а не за произведение.
В свое время Анненков, получив от вдовы поэта тетради с записями, написал, что рукопись материалов о Петре «не представляет, собственно, материалов, но только выписки из них и ссылки»[477]. Когда к столетию со дня смерти поэта создавался миф о великой работе Пушкина про великого Петра, было заявлено, что Анненков «недооценил значение» труда поэта. Будучи уже тяжело больным, И. Фейнберг подробно рассказывал мне в Переделкине в 1976 году, как он от руки переписал в Пушкинском Доме все имевшиеся там хаотические выписки Пушкина и днями и ночами раскладывал пасьянс в соответствии с биографией Петра. Если аргументов в тексте заготовок Пушкина не находилось, комментарии звучали следующим образом: Пушкин говорит о казнях, «сопровождая свои слова выразительным многоточием». Или: «Чувство патриота сказывается даже в оборотах и интонациях Пушкина»[478].
Пушкин сделан государственным мифом, и создаваемый с размахом пушкинский миф о Петре подкреплял сталинский миф о самом себе. В создании мифа вместе с Пушкиным задействованы писатели А. Толстой, В. Мавродин, Н. Павленко, режиссер Сергей Эйзенштейн и др. Пошел поток художественных и вовсе не художественных биографий Петра, написанных «под Сталина», километрами потекла кинопленка.
Начинается преувеличение значения Пушкина как историка. «История стала для Пушкина полной и единственной формой воплощения истины, ее средоточием, ее знаком». Сказав это, Б. Эйхенбаум пояснял: Пушкин «отстаивал поэзию как нечто поднимающееся над историей»[479]. Отсюда следует, что поэзия не была для Пушкина формой воплощения истины, ведь он разделял «тьму низких истин» и «нас возвышающий обман». Пушкин-историк вводится в научный обиход. «Публичные чтения о Петре Великом» Соловьева, прочитанные за семьдесят лет до этого, критикуются за то, что автор не упомянул Пушкина-историка, который стал «новым этапом в понимании исторической роли Петра I»[480].
Одним из важных положений комментаторов становится при Сталине пушкинское оправдание репрессий во имя высшей цели. Не только Пушкина, но Петра I ухитряются увязать с декабристами. Посмотрите на эту манипуляцию. Рисунок повешенных декабристов на полях чернового автографа «Полтавы» А. Эфрос толковал как «политический стержень одной из основных тематических линий «Полтавы», прикрытый исторической и романтической фабулой… Восстание Мазепы, казнь Кочубея-Искры, победа Петра представляет собой переключенное уподобление декабрьских происшествий»[481]. Оказывается, поэт обратился к истории XVIII века «под влиянием нарастания революционного движения в России и на Западе»[482]. В конце концов, и «революционер» Пугачев был подвязан к Петру Первому: «Пушкин с полным основанием может быть назван первым историком декабризма… Петр I – революция «сверху»; Пугачев, декабристы – революция «снизу»»[483]. На самом деле термин «революция сверху» касаемо Петра принадлежит не Невелеву и даже не Пушкину, а братьям Тургеневым и Михаилу Погодину. Но надо, чтобы так думал Пушкин, и его делают одним из предтечей марксистской исторической науки.
Участие Пушкина в разработке государственного мифа об императоре Петре остается мало изученным. Западные влияния на Пушкина-историка (Монтескье, Гиббон, тот же Вольтер, проштудированные поэтом) до сих пор почти не принимаются во внимание, они мешают. Сам же Пушкин считал, что многие западные писатели-недоброжелатели искажали жизнь Петра. Он собирался писать правду, но при этом добавлял, что еще ничего не писал, а только собирает материалы, напишет, а потом будет проверять по архивным документам. «Потом» не наступило. Учитывая, что Пушкин, как принято считать, был якобы шокирован кровью и жестокостью Петра, его труд мог не появиться, даже если бы поэт остался жить.
Груз оказался для него неподъемен, о чем поэт перед смертью признался Далю: «Я стою вплоть перед изваянием исполинским, которого не могу обнять глазом, – могу ли я списывать его? Что я вижу? Оно только застит мне исполинским ростом своим, и я вижу ясно только те две-три пядени, которые у меня под глазами». Фрейдисты сделали бы вывод, что огромного роста царь Петр подавлял поэта маленького роста, но мы воздержимся делать шаг в сторону психоанализа.
Трудно анализировать работу, которая не состоялась. Но можно критиковать биографов, которые выдают желаемое за действительное. Выскажемся напрямую: если бы это был не Пушкин, а другой автор, его сочинение о Пугачеве было бы давно забыто, а черновики о Петре и не издавались.
«Жизнь замечательных царей»
Князь Дмитрий Мирский заметил, что литература – не независимый исторический источник; если есть надежный – литература для истории не нужна. Утверждение спорное, ибо художественная литература об истории существует тысячи лет.
Иное дело, какая это литература. Пушкин выполнял обязанности официального художника слова и творил для бесконечной серии «Жизнь замечательных царей». Пушкин-поэт всегда довлеет над Пушкиным-историком, взгляд на царей у него эмоционально-психологический, а значит – мифологический. Над государственным мифом о Петре Пушкин надстроил второй этаж – свою часть мифа. А над пушкинским мифом о Петре российская пушкинистика надстроила этаж третий: миф о Пушкине-историке.
Культ царей (вождей, генеральных секретарей, президентов) есть неотъемлемая часть русского массового сознания. Изображение лидера осуществляется по отработанной веками системе канонов: божественность и – простота (плотник, солдат, ни в коем случае не интеллигент, но при том знаток всех наук от зубоврачевания до языкознания). Оценки деятельности лидеров теряют всякое чувство меры: могущество Петра – молниям и волнам повелитель, о Сталине лучше не вспоминать, чтобы не портить аппетита, а новый лидер уже заранее великий дзюдоист, лыжник, летчик, подводник и, как Петр, академик. Правда, сперва только Туркменской академии, зато знает, как мочить людей в сортире. Не успели мы написать эти заметки, как новый президент России повесил портрет Петра Великого у себя в кабинете, хотя, если не кривить душой, место там для физиономии Андропова.