И очи дев иноплеменных
Красою чуждой привлекал.
Но и этот рассказ не был закончен.
Пушкин ищет в современности близких ему мотивов протеста и вольных характеров. На окраинах старого города, за садами «Малины», у Рышкановки, у Прункуловой мельницы нередко задерживались таборы цыган. Степные кочевники по пути собирали с горожан скудную дань, развлекая их нехитрыми представлениями с ручным медведем, песнями, плясками, гаданиями. Молодые цыганки прельщали своим голосом, телодвижениями, природным мимическим даром. Пушкин почувствовал всю притягательную силу этого первобытного творчества. Увлеченный одной из артисток табора, он последовал за ней в степь и несколько дней кочевал с цыганами.
За их ленивыми толпами
В пустынях часто я бродил,
Простую пищу их делил
И засыпал пред их огнями.
Эти строки Пушкина автобиографичны. «Несколько дней, — свидетельствовал его брат, — он прокочевал с цыганским табором». В гуще самой жизни поэт собрал материал для описания убогого быта этой «отверженной касты индейцев, называемых «париа». Пушкина пленила «их привязанность к дикой вольности, обеспеченной бедностью», их любовь к музыке, их песни и пляски. В грубых ремеслах и ветхих шатрах «сих приверженцев первобытной свободы» была своя неожиданная прелесть, как и в унылой природе пустынных степей, по которым передвигались их медлительные караваны.
VIII«ПЕСТРЫЙ ДОМ ВАРФОЛОМЕЯ»
Приятели из инзовской канцелярии ввели Пушкина в среду молдавских бояр. Это было общество, погруженное в неподвижное, восточное прозябание, еле тронутое внешними признаками западной цивилизации. Из курительных или «диванных» комнат Маврогени и Крупянских Пушкин вынес свое основное впечатление о грузных нравах и косных жизненных привычках бессарабского дворянства. Местные помещики были запиты судебными процессами, свадьбами, похоронами, картами; держали стаи собак для охоты, собирались друг у друга на жирные обеды, устраивали танцы.
К среде «родовитых» Разнованов, Стурдз, Бальшей принадлежали также представители денежной аристократии Кишинева. Возглавлял ее местный откупщик Егор Варфоломей, богатства которого доставили ему видное политическое положение в крае. В молодости он был чем-то вроде гайдука у ясского господаря и стоял на запятках его коляски. Разбогатев, он стал членом верховного правления Бессарабии и пытался снискать себе общественную популярность пирушками и обедами.
Пушкин не без любопытства наблюдал полутурецкий, полузападный быт этого окраинного барства.
Варфоломеи жили широко, открытым домом, их передняя была полна слуг-арнаутов. «Вас сажают на диван, описывал прием в кишиневском доме один из приятелей поэта, — арнаут в какой-нибудь лиловой бархатной одежде, в кованной из серебра позолоченной броне, в чалме из богатой турецкой шали, перепоясанный также турецкою шалью, за поясом ятаган, на руку наброшен кисейный, шитый золотом платок, которым он, раскуривая трубку, обтирает драгоценный мундштук, — подает вам чубук и ставит на пол под трубку медное блюдечко. В то же время босая, неопрятная цыганочка, с всклокоченными волосами, подает на подносе дульчец и воду в стакане… или турецкий кофе, смолотый и стертый в пыль, сваренный крепко, без отстоя». К молодым гостям выходит дочь хозяина красавица Пульхерица. Девушка автоматически повторяет всем поклонникам две бессмысленные французские фразы.
Законченная правильность ее черт привлекла внимание Пушкина и, может быть, вызвала с его стороны несколько мадригальных строк. Поэт, по воспоминаниям называл ее «жемчужиной кишиневских кукониц». Молдавские и греческие дамы провинциального света не пользовались большим расположением Пушкина: в легких куплетах он высмеивал их тупость, развращенность, сварливость, скупость, азарт. С одной из них у него произошел конфликт, показавший и в Пушкине байроновское свойство «бросать пыль в глаза черни своими странностями».
Жена одного из видных бояр, члена совета Теодора Бальша, позволила себе неловкий намек на якобы недостаточно безукоризненное поведение Пушкина во время его поединка с полковником Старовым в феврале 1822 года. Офицер этот вызвал Пушкина на дуэль за пустячное бальное недоразумение. Пушкин вышел к барьеру и держал себя с большим хладнокровием и достоинством. Язвительное замечание бессарабской сплетницы вызвало объяснение поэта с ее мужем, закончившееся неожиданно резкой вспышкой (по свидетельству Липранди, Пушкин в Кишиневе бывал иногда «вспыльчив до исступления»): он ударил Бальша по лицу.
Беспредельно снисходительный Инзов был вынужден подвергнуть Пушкина домашнему аресту на две недели, чтобы дать хоть какое-нибудь удовлетворение возбужденному мнению местного общества. Арест был не очень строг: у дверей заключенного грозно высился часовой, но самого арестованного беспрепятственно выпускали в сад, ему разрешалось принимать любых гостей, кроме молдаван. Инзов посылал затворнику французские журналы и сам приходил беседовать с ним о революционном движении в Европе.
В окна полутемной комнаты поэта, находившейся в первом этаже дома Инзова, были из предосторожности вставлены решетки; это усугубляло ощущение тюремного заточения. Бессарабский орел с цепью на лапе, стороживший жилище наместника, вызывал грустную аналогию — мысль о двух вольных существах, лишенных свободного полета «Сижу за решеткой в темнице сырой…» — начинается стихотворение 1822 года «Узник» о «грустном товарище» — вскормленном в неволе орле молодом, который зовет узника к освободительному полету:
Мы вольные птицы; пора, брат, пора!..
В один из весенних дней 1823 года Пушкин, согласно народному обычаю, выпустил — вероятно, из обширного вольера Инзова — птичку и написал свое знаменитое восьмистишие, исполненное такой глубокой тоски по свободе, такого беспредельного восхищения перед правом даровать вольный полет «хоть одному творенью»…
Среди воспитательных средств, которые Инзов пытался применить к Пушкину, особенно своеобразной была попытка «доброю мистика» обратиться за помощью к масонству. Инзов и раньше высказывал мысль, что «обращение с людьми иных свойств, мыслей и правил, чем те, коими молодость руководствуется, нередко производит счастливую перемену, и Пушкин, вступив в масонский кружок, почувствовал бы необходимость себя переиначить». Когда в мае 1821 года бригадный генерал Пущин открыл в Кишиневе «симболическую ложу Овидий на правилах, известных правительству», Пушкин, вероятно по совету Инзова, вступил в нее членом. Этому могло способствовать широкое участие передового дворянства александровского времени в движении «свободных каменщиков», к чему были причастны и старшие Пушкины: Сергей Львович входил в ложу «Северного щита», Василий Львович даже состоял в звании «первого стуарта», то-есть главного стража в ложе «Ищущих манны». Несмотря на сложность и архаичность ритуала, масонство не лишено было некоторых черт протеста против окружающей феодальной государственности. Недаром в молодости прошли через масонские ложи такие видные общественные деятели, как Николай Тургенев, Пестель, Чаадаев, Грибоедов, Никита Муравьев, Лунин и другие. В кишиневской ложе участвовал один из наиболее радикальных деятелей назревающего декабризма — Владимир Раевский. Эти антиправительственные тенденции масонства могли особенно привлечь к себе Пушкина. По крайней мере, впоследствии, в 1826 году, перечисляя опасные моменты своего прошлого, он писал Жуковскому: «В Кишиневе я был дружен с майором Раевским, с генералом Пущиным и Орловым. Я был масон в кишиневской ложе, т. е. в той, за которую уничтожены в России все ложи. Я, наконец, был в связи с большею частью нынешних заговорщиков».
Из разношерстного кишиневского общества, из обычного круга чиновников и офицеров Пушкин охотно уходил к своим друзьям, отвергнутым средою местных откупщиков и «кишиневских дам».
Среди «буженаров» — греков-беженцев, заполнивших в 1821 году областной центр Бессарабии, — находились мать и дочь Полихрони, оставившие Константинополь из боязни резни. Дочь была не очень красива, но она носила имя нимфы, заворожившей некогда Улисса, — ее звали Калипсо. Подобно своей древней соименнице, она прельщала чувственным! пением: под звон гитары исполняла на восточный лад эротические турецкие песни. Но особенный интерес молодой гречанке придавала сопровождавшая ее всюду лестная репутация возлюбленной самого Байрона. Для Пушкина это во всяком случае оказалось главной силой притяжения. «Гречанка, которая целовалась с Байроном» и могла по личным впечатлениям рассказать о жизни и страсти великого поэта, представляла для Пушкина живейший интерес.
Калипсо могла встречаться с творцом «Корсара» в 1810 году, когда он посетил Константинополь. Густые длинные волосы гречанки, ее огромные огненные глаза, сильно подведенные «сурьме», сообщали ей тот восточный колорит, который мог прельстить пресыщенного британского поэта. Пушкину она представлялась отчасти героиней байроновской поэмы. Среди прозаических кишиневских «кукониц» она неожиданно приобретала подлинную поэтичность и становилась в ряд вдохновительниц, достойных лирического гимна. В стихотворении «Гречанке» Пушкин тонким приемом сочетает любовное посвящение женщине с очерком «мучительного и милого» поэта. Мысль о нем словно угашает готовое возникнуть чувство ревности. Это не столько любовное признание, обращенное к Полихрони, сколько выражение бесконечного преклонения Пушкина перед «вдохновенным страдальцем», написавшим «Чайльд-Гарольда».
Движение и рост европейской поэзии не перестают увлекать Пушкина. Он отмечает в Ламартине «какую-то новую гармонию» и дает сочувственную оценку его «Наполеону». Исторические темы продолжают волновать его.
К 1822 году относятся его заметки по русской истории XVIII века с замечательными оценками Петра (который «не страшился народной свободы, ибо доверял своему могуществу») и Екатерины, «этого Тартюфа в юбке и короне». Со всей четкостью формулируется новейшее задание русской государственности: «Политическая наша свобода неразлучна с освобождением крестьян». С обычным страстным вниманием поэта к политической борьбе русских писателей дается замечательная сводка «побед» прославленной императрицы над родной литературой: «Екатерина любила просвещение, а Новик