Пушкин — страница 90 из 93

é[90]. Ее-то зачем? Разве Пушкин принадлежал к ней? С тex пор, как он попал в ее тлетворную атмосферу, его гению стало душно, он замолк… Méconnu et déprécie, il a végélé sur ce sol arride, et il est tombé victime de la médisante et de la calomnie[91]. Выгнать бы их и впустить рыдающую толпу, и народная душа Пушкина улыбнулась бы свыше».

Так определял социальную среду, окружавшую поэта в момент его смерти близкий по воззрениям наблюдатель, во многом выражая собственные ощущения Пушкина перед обществом, ставшим его палачом.


«4 февраля, в первом часу утра или ночи, я отправился за гробом Пушкина в Псков, — записал в своем дневнике Тургенев. — Перед гробом и мною скакал жандармский капитан». На санных дрогах с телом поэта находился дядька умершего, Никита Козлов, пожелавший проводить его до могилы; он был глубоко опечален. «Не думал я, чтобы мне, старику, пришлось отвозить тело Александра Сергеевича. Я на руках его нашивал…». В Пскове губернатор прочел Тургеневу только что полученное «высочайшее» распоряжение воспретить при следовании тела Пушкина «всякое особенное изъявление, всякую встречу». Этим объясняется и необычайная, поистине фельдъегерская, быстрота переезда — в 35–40 часов от Петербурга до Тригорского; мертвого Пушкина мчали вскачь и без передышки, как важнейшего государственного преступника, лошадей загоняли — Тургеневу пришлось заплатить «за упадшую под гробом лошадь».

Прасковья Александровна, недавно лишь пославшая в Петербург «своему дорогому Александру» банку крыжовенного варенья, должна была в последний раз позаботиться о Пушкине. Ровно месяц тому назад, 6 января, она получила письмо поэта: «Испытываю сильнейшее желание навестить этой зимой Тригорское». Желание печально исполнилось. Ей оставалось только распорядиться о доставке тела в Святые Горы вместе с крестьянами, которых отрядили копать могилу.

Рано утром 6 февраля в монастырь приехали из Тригорского Тургенев с Никитой Козловым и две дочери Осиповой — восемнадцатилетняя Мария, с которой поэт приготовлял в прежние годы французские уроки и которой посвятил в 1835 году набросок «Я думал сердце позабыло — Способность легкую страдать…», а с нею и самая младшая, тринадцатилетняя Екатерина. Сама Прасковья Александровна была больна, все прочие члены ее семьи были в разъезде. Жандармский капитан Ракеев представлял петербургскую власть, архимандрит Геннадий — государственную церковь. От местной полиции присутствовал сельский заседатель Петров, представлявший земского опочецкого исправника (который сам счел неудобным явиться на эти «крамольные» похороны), и от исправника города Острова повытчик земского суда Филиппович.

В стороне, обнажив головы, стояли крестьяне Тригорского и Михайловского, потрудившиеся над рытьем могилы, пока еще временной: земля так промерзла, что пришлось пробивать ломом лед и засыпать гроб снегом до весенней оттепели.

Такова была горсточка людей, провожавшая Пушкина в могилу: почти никого из столичных властей, но зато верный «Савельич» — Никита Козлов, сопровождавший его по жизненным дорогам от колыбели на Немецкой улице до Святогорского погоста; старый культурный друг, определявший его в лицей, хлопотавший за него в годы ссылки, посылавший ему из чужих краев античные вазы и современную хронику Парижа; две девушки из Тригорского, для которых со временем этот снеговой холм будет связан с любимыми в их семье стихами: «Владимир Ленский здесь лежит, — Погибший рано смертью смелых…»; и, наконец, — несколько псковских крепостных, словно посланных к могиле убитого поэта тем подневольным народом, который своими сказаниями обогатил его творчество и навсегда принимал теперь в свою память имя Пушкина, чтоб донести его до далекой, но неизбежной эпохи своего освобождения.

ЭПИЛОГ1837–1937


А вокруг уже поднималось «племя младое, незнакомое…» Над раскрытым гробом Пушкина Россия услышала голос нового гениального лирика Лермонтова, словно продолжавшего заветы погибшего поэта в своих разящих стихах и в смелом вызове палачам «свободы, гения и славы».

Телу Пушкина пришел поклониться студент-филолог Петербургского университета Иван Тургенев. «Пушкин был в ту эпоху для меня как и для многих моих сверстников, чем-то вроде полубога», вспоминал он впоследствии. Маленький чиновник департамента внешней торговли И. А. Гончаров, услышав на службе о смерти поэта, вышел из канцелярии и разрыдался: «Я не мог понять, чтоб тот, пред кем я склонял мысленно колена, лежал бездыханным…». Сын московского штаб-лекаря Достоевского, пятнадцатилетний Федор, не переставал повторять, что, если бы в семье не было траура по матери, он просил бы позволения у отца носить траур по Пушкину. В далеком Мюнхене молодой служащий русского посольства Тютчев, чьи стихи Пушкин перед смертью успел напечатать в своем «Современнике», писал свое знаменитое обращение к убитому поэту: «Тебя, как первую любовь, — России сердце не забудет…» Другой начинающий лирик, также уже представленный в стихотворном отделе пушкинского «Современника», воронежский песенник Кольцов, замечательно выразил в двух словах впечатление русских поэтов от постигшей их утраты: «Прострелено солнце!..»

Мысль и слово Пушкина уже владели целым литературным поколением и невидимо формировали его. Через десять-пятнадцать лет эти юноши и подростки выступят могучими строителями великой русской реалистической литературы, воспринимающей у Пушкина глубокую правду его живописи, безошибочную верность его рисунка, неотразимую подлинность образов, высокую социальную чуткость замыслов, широту и смелость композиций.

Представители старшего поколения уже утверждали эту великую «пушкинскую» традицию русской литературы. Гоголь в сороковые годы продолжает свою работу над замыслом, подаренным ему Пушкиным, — над «Мертвыми душами». Белинский, уже оцененный редактором «Современника» и намеченный им в сотрудники своего журнала, дает первую полную и цельную монографию о творчестве Пушкина; ряд положений этой замечательной книги ляжет в основу всей позднейшей критической мысли о поэте и отразится на отзывах о нем крупнейших представителей демократической критики шестидесятых годов — Чернышевского и Добролюбова. «Он был первым поэтом, — писал Чернышевский, — который стал в глазах всей русской публики на то высокое место, какое должен занимать в своей стране великий писатель».

Белинским вдохновляется и критик другого лагеря — славянофилов, или «почвенников», — Аполлон Григорьев, автор формулы «Пушкин — наше все», впервые выдвинувший, в русской критике вопрос о значении пушкинской прозы и категорически провозгласивший в 1861 году мировое значение пушкинского творчества: «И вот вслед за ними [Карамзиным и Жуковским] явился «поэт», явилась великая творческая сила, равная по задаткам всему, что в мире являлась не только великого, но даже величайшего: Гомеру, Данту, Шекспиру, — явился Пушкин».

Критик выдвигает «значение Пушкина, как нашего величайшего народного поэта, величайшего представителя нашей народной физиономии».

Русский реалистический роман, утвердивший мировое значение русской литературы, восходил своими основными художественными методами к «Онегину», «Пиковой даме», «Капитанской дочке» Тургенев, высоко ценя глубокую психологическую правдивость романических героев Пушкина, даст в своем творчестве ряд самобытных вариаций типа умного и культурного русского человека, обреченного эпохой на бездействие и прозябание. Незадолго до смерти в речи 1880 года он произнес хвалу «великолепному русскому художнику», свойства поэзии которого «совпадают со свойствами, сущностью нашего народа: он дал окончательную обработку нашему языку, который теперь, по своему богатству, силе, логике и красоте формы, признается даже иностранными филологами едва ли не первым после древнегреческого; он отозвался типическими образцами, бессмертными звуками на все веяния русской жизни».

Глубокое своеобразие мысли и художественной системы Толстого не освободило его от воспитательного воздействия Пушкина. Толстой вдохновляется «Цыганами» в своей кавказской повести «Казаки», а в «Войне и мире» принимает композиционный закон «Капитанской дочки»: перерастание семейной хроники в историческую трагедию эпохи. В поисках повествовательного зачина он выбирает образцом для «Анны Карениной» начало одного из прозаических отрывков к «Египетским ночам», а в стихотворении Пушкина «Когда для смертного…» ощущает тему, близкую к своим драмам совести и случаям внутреннего перерождения и роста личности.

В первой же своей повести — в «Бедных людях» — Достоевский устами Макара Девушкина указывает, как на образец, на «Станционного смотрителя», где так живо отражена подлинная жизнь и действительные человеческие страдания. В этой повести Пушкина Достоевский нашел ключ для целой вереницы своих героев от Макара Девушкина до капитана Мочалки. Образы Сальери (проблема «гения и злодейства») и Германа отражаются на идейной структуре Раскольникова, тема «Скупого рыцаря» разрабатывается в «Подростке», в «Идиоте» господствует мотив «Рыцаря бедного», который сближается здесь с Дон-Кихотом, а некоторые персонажи последних романов Достоевского восходят к тому пушкинскому летописцу, о котором, по слову самого романиста, «можно написать целую книгу».

Гончаров навсегда запомнил появление Пушкина в аудитории Московского университета (будущий автор «Обломова» был в то время студентом словесного факультета): «Когда он вошел с Уваровым, для меня точно солнце озарило всю аудиторию: я в то время был в чаду обаяния от его поэзии; я питался ею, как молоком матери; стих его приводил меня в дрожь восторга. На меня, как благотворный дождь, падали строфы его созданий. Его гению я и все тогдашние юноши, увлекавшиеся поэзиею, обязаны непосредственным влиянием на наше эстетическое образование». Пушкин вошел в аудиторию, когда Давыдов заканчивал лекцию о «Слове о полку Игореве», в присутствии другого профессора — Каченовского. Завязался спор о гениальной поэме. Гончаров запомнил, что «Пушкин горячо отстаивал подлинность древнерусского эпоса». В своем собственном творчестве, в своих больших романах о русской жизни студент-словесник, слышавший Пушкина, замечательно воспринял прозрачность и точность его рисунка, отражающего с зеркальной отчетливостью картины природы, быта, черты современных характеров.