стинице, выписывал и распродавал петербургские альманахи по рублю за экземпляр. Вместо молдавских трактиров и турецких кофеен, здесь имелся французский ресторан Сезара Оттона, по праву состязавшийся вином и устрицами с Талоном и Дюме, которых Пушкин так любил посещать с Кавериным и Чаадаевым. Вместо кочевой ясской труппы в манежной зале Крупянского, здесь была постоянная Итальянская опера в прекрасном здании театра, воздвигнутого иностранными зодчими на холме приморской части. Не мелодрамы Коцебу, а партитуры Россини звучали на здешних подмостках, знакомя население с последними новинками музыкального искусства Европы.
Но главное — Одесса открывала прямые пути в Босфор, в Средиземное море, в Малую Азию, Сирию, Египет. Глубокая Хаджибейская бухта была полна парусов и флагов. Сюда ежедневно приплывали бриги из анатолийских городов и с островов Архипелага, из гаваней Леванта и с австрийского побережья Адриатики, из Mapселя, Генуи, Мессины, из портов Англии и Америки. Они подвозили к Платоновскому молу колониальные товары и последние политические известия. В городе ощущался вольный ветер кругосветных странствий и безграничность океанских маршрутов. Никогда Пушкин не чувствовал такой тяги в чужие края, как во время своих скитаний по одесским побережьям, нигде спасительный план побега из тисков царизма не был так близок к осуществлению, как именно здесь.
Поездка Пушкина не была лишена и некоторого служебного значения. Плеяду иностранцев, управлявших Одессой с самого ее основания, должен был сменить теперь русский администратор, призванный насадить в новой области начала общегосударственного управления.
Задача представляла известную сложность. Одесса была городом молодой буржуазии. Население еще сохраняло черты прогрессивной активности. В отличие от Петербурга здесь «не питали никакого почтения к жирным эполетам». В 1833 году некий князь Черкасский писал: «Одесса — город заметно буржуазный, где чины и аристократические преимущества ценятся недорого». Этим отмечалась и некоторая «демократичность» южного порта по сравнению с чопорно-иерархической северной столицей. Таможенная черта порто-франко, проведенная здесь по примеру Фиуме и Триеста, отделяла Одессу от всей прочей империи и освобождала ее от характерных признаков аракчеевской деспотии; одновременно это сообщало ей более свободный облик тех европейских городов и вольных гаваней, с которыми она была в постоянных и непосредственных сношениях. «Единственный уголок в России, где дышится свободно», говорили приезжие из высшего слоя, ценя город, «где такими потоками лились солнечные лучи и иностранное золото и так мало было полицейских и иных стеснений». А пришлый — наполовину беглый из средних губерний — народ находил здесь верный заработок и «беспаспортную вольную волюшку».33
В такой-то пестрый, интернациональный город, без сословных предрассудков и с большой свободой нравов, где непринужденно общались крупные негоцианты с «корсарами в отставке», прибыл 21 июля 1823 года представитель другого мира, с «жирными эполетами», чином генерал-адъютанта, титулом графа, званием полномочного наместника и громкой фамилией служилой аристократии XVIII века — Воронцовых.
Ему предшествовала репутация видного военного деятеля и крупного администратора. Михаил Семенович Воронцов был сыном европейского дипломата Семена Воронцова, полномочно представлявшего Россию в Венеции и Лондоне. Как и другие члены его рода, он умел проявлять свои передовые политические убеждения и активную независимость. Семен Воронцов резко выступал против разделов Польши и открыто пренебрегал фаворитом Зубовым. Сын его, ставший в 1823 году «новороссийским проконсулом», стремился демонстрировать те же черты либерализма, но в пределах такой же блестящей государственной карьеры. Он рано выдвинулся на военном поприще. Воронцов был сподвижником Цицианова и Котляревского, воспетых Пушкиным в «Кавказском пленнике». В Отечественную войну молодой генерал был ранен под Бородиным, отражая первый натиск Нея, Даву и Мюрата. Участник сражений под Лейпцигом, Краоном, Парижем, он возглавлял русский корпус армии Веллингтона и оставался во Франции до 1818 года в качестве начальника оккупационных войск. Здесь он проявил особенные заботы об образовании солдат, обучая их грамоте по новому звуковому методу Жакота. Вернувшись в Россию, Воронцов примыкает к передовой группе столичного дворянства, выдвигавшей требование скорейшей отмены рабства.
* М. С. ВОРОНЦОВ (1782-1856).
Певец Давид был ростом мал,
Но повалил же Галиафа,
Который был и генерал
И, побожусь, не ниже графа. (1824)
Все это создает Воронцову репутацию передового и культурного деятеля. Пушкин упоминает в своих письмах «европейскую молву о его европейском образе мыслей». На самом деле, это был сложный характер честолюбца, царедворца и дальновидного политика, умевшего скрывать изнанку своей натуры под безупречными формами государственного деятеля английского типа.
Петербургские друзья Пушкина переговорили с Воронцовым о дальнейшей судьбе кишиневского изгнанника. Новый начальник юга согласился взять поэта к себе на службу, «чтоб спасти его нравственность, а таланту дать досуг и силу развиться», как сообщал Александр Тургенев Вяземскому.
21 июля наместник края прибыл в Одессу, а на следующий же день в Дерибасовском доме, у городского сада, ему представлялись сословия и чиновничество. Наружность Воронцова отличалась большим изяществом.
«Если бы не русский генеральский мундир и военная форменная шинель, небрежно накинутая на плечи, — пишет современник, — вы бы поклялись, что это английский пэр, тип утонченного временем и цивилизациею потомка одного из железных сподвижников Вильгельма Завоевателя»; на тонких губах генерала «вечно играла ласково-коварная улыбка».
Воронцов принял поэта «очень ласково» (по свидетельству самого Пушкина) и любезно сообщил, что переводит его из Кишинева в Одессу. Редактор молдавских законов был определен архивариусом в дипломатическую канцелярию Воронцова.
Его товарищем по службе оказался молодой поэт Туманский. Украинец по рождению и страстный поклонник южной природы («Я взлелеян югом, югом, — Ясным небом избалован…»), он учился в Петербурге, там начал свою литературную деятельность и сблизился с Крыловым, Грибоедовым, Рылеевым, Бестужевым, Дельвигом. Он заканчивал свое образование в Париже, где слушал лекции в Коллеж де-Франс и завязал дружбу с Кюхельбекером. Туманский причислял себя к «европейской» школе поэтов; он подражал Петрарке, Вольтеру, Парни, Мильвуа, осуждал пристрастие Кюхельбекера к Шихматову и библии, горячо рекомендовал ему учиться у Байрона, Мура и Шиллера. Сам он стремился всячески повысить чистоту поэтического языка и стиля. Перед Пушкиным он преклонялся. Так, еще 10 мая 1823 года (то есть до одесской встречи) Туманский писал своей родственнице по поводу известной сатиры Родзянки: «Неприлично и неблагородно нападать на людей, находящихся уже в опале царской и, кроме того, любезных отечеству своими дарованиями и несчастьями. Я говорю о неудачном намеке, который находится в сатире на Александра Пушкина». Впоследствии в своих письмах он называет творца «Онегина» своим «любезным соловьем» и с любовью говорит о его «быстрых очах и медовых устах».
Все это способствовало сближению двух поэтов. Пушкин решил прочесть Туманскому свою новую поэму, которую в то время заканчивал и еще не собирался публиковать. На вопрос одесского поэта о причинах такой скрытности он отвечал:
«Я не желал бы ее напечатать, потому что многие места относятся к одной женщине, в которую я был очень долго и очень глупо влюблен…»
Заглавие поэмы? Пушкин первоначально назвал ее «Гаремом», но его соблазнил меланхолический эпиграф из Саади Ширазского: «Многие так же, как и я, посещали сей фонтан; но иных уже нет, другие странствуют далече». Слова о фонтане исключали заглавие «Гарем»; Пушкин решил сберечь прелестный афоризм персидского поэта на фронтоне своей восточной повести и назвал ее «Бахчисарайским фонтаном».
Туманский услышал стихи необычайной напевности. Как царскосельские парки и памятники в ранних стихах Пушкина, как перспективы Гонзаго в «Руслане», как романтический замок Баженова в оде «Вольность», садовый дворец крымских ханов запечатлелся в «Бахчисарайском фонтане»:
Еще поныне дышет нега
В пустых покоях и садах;
Играют воды, рдеют розы,
И вьются виноградны лозы,
И злато блещет на стенах.
Легенда, услышанная впервые Пушкиным в Петербурге от Николая Раевского и заставившая поэта задуматься среди шума вечерней пирушки, снова захватила его своим драматизмом в устной передаче одной из сестер Раевских. «Я суеверно перекладывал в стихи рассказ молодой женщины…»
Фонтан слез, этот «страшный памятник влюбленного хана», сообщил свое звучанье и свое имя поэме. В ней переплелись предания о любимой супруге Крым-Гирея красавице грузинке Диларе Бикечь, о девушке гречанке Диноре Хионис из Салоник, случайно попавшей в гарем бахчисарайского властителя, но неумолимо отвергшей все его домогательства, и, наконец, о двух героинях, названных в поэме, — о прекрасной черкешенке Зареме, украшавшей сераль последнего хана, и пленнице Фетх-Гирея Марии Потоцкой, томившейся среди одалисок, но отказавшейся принять мусульманство. Все эти смутные сказания о затворницах Бахчисарая сплелись в новой напряженной поэме о безнадежной любви Гирея к польской княжне и неукротимой ревности грузинки Заремы. Бурные события старинной гаремной трагедии нашли свое отражение в поэме. Как и в первых южных повестях о кавказском пленнике и братьях-разбойниках, здесь звучал мотив затворничества, плена, темницы, заточения. Неприступные стены ханского сераля, столь похожие на тюремные ограды, запомнились ссыльному поэту и отбросили свою глубокую тень на узорную ткань его крымской поэмы.