лософа и умного атеиста. Это был врач Воронцова доктор Вильям Гутчинеон — тот самый, о котором говорит Вигель, побывавший летом 1823 года в Белой Церкви: «Предметом общего, особого внимания гордо сидел тут англичанин-доктор, длинный, худой, молчаливый и плешивый, которому Воронцов, как соотечественнику,36 поручил наблюдение за здравием жены и малолетней дочери; перед ним только одним стояла бутылка красного вина».
Он был не только медиком, но еще ученым и писателем. «Он исписал, — свидетельствует Пушкин, — листов 1 000, чтобы доказать, что не может быть разумного Существа, управляющего миром, мимоходом уничтожая слабые доказательства бессмертия души».37 У него-то Пушкин и берет зимою 1824 года «уроки чистого афеизма». Это был незаурядный европейский ученый: Гутчинсон состоял членом английского Линнеевского общества, учрежденного в честь великого шведского натуралиста, участвовал в виднейших медицинских объединениях Лондона и Парижа, написал большое судебно-медицинское исследование «О детоубийстве», посвященное известному публицисту и политику Макинтошу, получившему в 1793 году от Национального собрания французское гражданство за свою «Апологию французской революции».
Встретившись в Одессе с философом-материалистом, написавшим огромный трактат в опровержение идеи бога и бессмертия души, Пушкин с обычной для него потребностью расширять свои познания начинает «брать уроки» у этого «умного афея». Вольнодумство Пушкина, основанное на традициях французского просвещения с его компромиссными моментами «деизма», могло получить теперь новое углубление от вольных лекций мыслителя-англичанина, вероятно, развивавшего перед ним критическую доктрину своих великих соотечественников. Из этих живых философских диалогов Пушкин вынес впечатление «чистого афеизма», то есть абсолютного, безусловного безверия, освобожденного от всех смягчающих оговорок и нейтрализующих уступок.
Об увлечении Пушкина атеистической философией вскоре узнал и Воронцов. За поведением поэта он следил чрезвычайно пристально и получал о нем сведения сразу из нескольких источников — от одесского градоначальника, от полицеймейстера, от правителя своей канцелярии и, наконец, от столичной полиции, представлявшей губернаторам выписки из перлюстрированной корреспонденции.
К этому времени мнение Воронцова о Пушкине уже сложилось окончательно и от первоначальных намерений «мецената» не осталось и следа. Богатейший вельможа и высокопоставленный администратор, уже успевший продать свой европейский либерализм за новороссийское наместничество, быстро почувствовал в новом служащем своей канцелярии представителя враждебного ему лагеря. Пушкин представлялся ему вульгарным разночинцем, пишущим для черни: «Я не люблю его манер и не такой уж поклонник его таланта», пишет Воронцов 6 марта 1824 года начальнику штаба Второй армии П. Д. Киселеву. «Он только слабый подражатель малопочтенного образца (лорда Байрона)», сообщает он через две недели свое мнение о Пушкине графу Нессельроде. В среде британской аристократии, с представителями которой Воронцов через графа Пемброка был связан родственными узами, поэзия и личность Байрона вызывали глубочайшее возмущение. «Слабый подражатель» этого порочного мятежника, выступавшего в парламенте в защиту восставших ткачей и осмеявшего в своих памфлетах коронованных учредителей «Священного союза», не заслуживал покровительства государственных деятелей, еще так недавно пытавшихся «дать его таланту развитье». «Он воображает, что русский поэт явится в его передней с посвящением или с одой», писал вскоре сам Пушкин, едва ли ошибавшийся в характеристике скрытых расчетов Воронцова.
Личные дела поэта приняли к зиме 1823/24 года новый оборот. Мучительный роман с Амалией Ризнич заканчивался. Поздней осенью она все реже стала появляться в обществе; в начале января у нее родился сын, после чего здоровье ее совершенно расстроилось. Ее непрерывно истощали приступы «длительной лихорадки, постоянного кашля, подчас и кровохарканья» (по свидетельству ее мужа). В начале мая 1824 года Амалия Ризнич выехала в Швейцарию, чтоб провести зиму в Италии. В Одессу ей уже не суждено было вернуться.
В зимние месяцы 1824 года развертывается роман Пушкина с Воронцовой, о котором настойчиво свидетельствуют современники; этого не могла вполне скрыть сама Елизавета Ксаверьевна (в письме к Пушкину от 26 декабря 1833 года под условной подписью она многозначительно говорит о своих прежних «дружеских отношениях» с ним и о своем мысленном «возвращении к прошлому»).
Воронцов был поклонником Макиавелли, широко представленного в его библиотеках многочисленными изданиями. В борьбе с противниками он допускал любые приемы. В начале весны Воронцов решает выслать Пушкина из Одессы. В частном письме от 6 марта он пишет, что был бы в восторге отослать его, но сознается, что не имеет для этого достаточно данных. Но уже через две недели он официально просит Нессельроде переместить Пушкина в какую-нибудь другую губернию, дипломатически подчеркивая, что он не «приносит жалоб», но тут же весьма недвусмысленно намекая на недостаточную «благонадежность» поэта, которому должны повредить «сумасбродные и опасные идеи», распространенные на юге. 2 мая он снова просит Нессельроде «избавить его от Пушкина» в связи с притоком в южные губернии греческих повстанцев, «подозрительных для русского правительства».
Такое отношение Воронцова не могло остаться тайной для Пушкина. Наместник стал явно избегать бесед с ним («Я говорю с ним не более четырех слов в две недели», писал 6 марта Воронцов). «Он начал вдруг обходиться со мною с непристойным неуважением», сообщал несколько позже Пушкин Вяземскому. Поэт не получил приглашения в Крым, куда отправились вместе с генерал-губернатором большинство его служащих. Наконец, Воронцов, не сообщая пока никаких подробностей, все же не скрывал от жены своего мнения, что Пушкину больше в Одессе делать нечего. Поэт понимает, что с ним ведется скрытая борьба, и отвечает на нее своим единственным оружием — пером.
Еще в октябре 1823 года, во время «высочайшего» смотра войск в Тульчине, Александр I сообщил своей свите только что полученную им от французского министра иностранных дел Шатобриана депешу об аресте Риэго. Среди всеобщего молчания прозвучал голос Воронцова: «Какое счастливое известие, государь!» Эта угодливая реплика чрезвычайно пошатнула общественную репутацию новороссийского губернатора, еще так недавно щеголявшего своим либерализмом. Пушкин вспомнил теперь этот случай и сделал его сюжетом коротенького политическою памфлета («Сказали раз царю…»). Заключительные строки: «Льстецы, льстецы! старайтесь сохранить — И в подлости осанку благородства», сообщили исключительную силу сатирическому удару.
Пушкин обычно не утаивал своих политических эпиграмм, и неудивительно, что новый памфлет вскоре стал известен самому Воронцову (как, вероятно, и другие аналогичные опыты). По сообщению В. Ф. Вяземской, получившей сведения об этом конфликте непосредственно от Пушкина, «он захотел выставить в смешном виде важную для него особу — и сделал это; это стало известно, и, как и следовало ожидать, на него не могли больше смотреть благосклонно». Со свойственной Воронцову сложной маскировкой своих намерений и действий он нанес весьма тяжелый ответный удар: не ожидая распоряжений из Петербурга, он своею властью попытался хотя бы на время удалить противника из Одессы.38
22 мая 1824 года Пушкин получил за подписью Воронцова отношение, в котором ему предлагалось отправиться в уезды «с целью удостовериться в количестве появившейся в Херсонской губернии саранчи, равно и о том, с каким успехом исполняются меры к истреблению оной».
Поэт воспринял это распоряжение, как оскорбительный вызов. Ему были совершенно очевидны скрытые причины, которые могли руководить Воронцовым. Пушкин считал себя всегда только номинальным служащим, на что ему давал право непрерывный и упорный творческий труд. Как раз в это время поэт работал над третьей главой «Евгения Онегина», включающей знаменитое письмо Татьяны. Натура великого художника протестовала против насильственного отрыва от единственно близкого ему творческого дела, где он был незаменим, ради общей работы, доступной любому чиновнику. «Поэзия бывает исключительной страстью немногих родившихся поэтами, — писал впоследствии Пушкин. — Она объемлет и поглощает все усилия, все впечатления их жизни…»
Пушкин сделал официальную попытку уклониться от поручения. Он обратился с письмом к правителю канцелярии Воронцова А. И. Казначееву, который попытался помочь поэту. Очевидно, благодаря такому посредничеству произошло объяснение Пушкина с Воронцовым, после которого поэт увидел себя вынужденным хотя бы внешне подчиниться и, вероятно, в тот же день выехал из Одессы в указанные ему уезды.
Но внутренний протест оставался в полной силе, и фактически поручение не было выполнено. Пушкин с молниеносной быстротой объездил Херсон, Елисаветград и Александрию, потратив на собирание сведений в уездных присутствиях и личный осмотр мест, пораженных саранчой, всего четыре-пять дней (вместо потребного на то месяца). В последних числах мая Пушкин был уже в Одессе. Не станем повторять распространенного анекдота о стихах «Саранча летела…», якобы представленных Пушкиным Воронцову. На самом деле в начале июня Пушкин вручил ему несравненно более важный документ — свое прошение «на высочайшее имя» об отставке.
Чтение иностранных газет и журналов, которыми была полна Одесса, давало Пушкину и некоторые материалы для его творчества. В мае он прочел в парижской «Газете прений», что венский капельмейстер Сальери «признался на смертном одре в ужасном преступлении» — отравлении своего друга Моцарта.39 Это свидетельство современной хроники о трагической участи гениев обращало Пушкина к теме, разработанной уже в его раннем стихотворении «К другу стихотворцу» и связанной с его раздумьями об Овидии, Байроне и Андре Шенье. Гибель великого композитора, умерщвленного завистью своего сотоварища по искусству, обновляла драматическую тему о судьбе художника и приобретала в сознании поэта характер большого творческого замысла.