ство уже существует и что они состоят его членами. При этой беседе ведь будет присутствовать и кое-кто из гостей, кого привлекать вовсе не собирались: тут имелись в виду и Пушкин, и Александр Раевский, который совсем не скрывал своего скептицизма. Про Пушкина же ни у кого не возникало сомнений, что он охотно вступил бы в тайное общество. Они могли сами видеть и оценить всю ту горячую искренность, с которою он высказывал свои убеждения, а ежели чем и грешил, то разве лишь крайнею резкостью, и прямотой, и совершенной открытостью этих речей. Но это-то как раз и было опасно: Пушкин был в Кишиневе на положении полуссыльного и поднадзорного; следственно, слишком он был на виду у полицейских агентов.
А между тем этот вечер остался надолго в памяти Пушкина, и если Адели во сне больше он никогда не видал, то как часто потом ему снилось, как, покинув друзей, выбежал в сад на мороз неодетый – под звезды…
И верно, в тот день бесснежный мороз грянул с утра, и ветви дерев, трава и земля засеребрились своею собственной влагой, стали сухими и строгими. Хотелось бы и на душе подобной же строгости, ясности, и Александр направился на прощальный тот вечер с особою, звонкою заостренностью чувств. Завтра отбывают Раевские в Киев и Орлов с товарищами в Москву. Пушкин оставался один: Василий Львович пригласил его еще погостить в Каменке.
Не походило сегодня ничуть на предыдущие оживленные сборища, когда еще было много гостей. Лица у всех собравшихся были невольно серьезны, даже немного торжественны.
– Вы отбываете завтра, друзья, – сказал Василий Львович, усаживаясь в кресло и даже не облекаясь в обычный домашний халат. – Когда-то увидимся? И что между тем произойдет за тот срок в любезном отечестве нашем?
– А чему же и произойти, – произнес Орлов, раскуривая трубку, – в том государстве, которое есть вотчина Аракчеева?
Беседа не выходила поначалу за пределы обычного разговора о положении вещей в «любезном отечестве», но Пушкин сразу насторожился, когда тот же Орлов с задумчивым видом, пустив новое облако дыма, задал вопрос:
– А не полезно ли было б в России учреждение тайного общества?
«Вот… начинается…» – подумал с волнением Пушкин и подобрал под себя ноги; это было его давнею детской привычкой: слушая сказки, в самом страшном или в самом таинственном месте он как бы сжимался в клубок – на случай опасности готовый к прыжку.
– Обсудим… Обсудим! – одновременно отозвались и Якушкин, и Василий Львович.
– Обсудим, но я предложил бы тогда избрать для порядка и президента. – И Михаил Федорович обратился к Раевскому.
Предложение это поддержали и остальные.
– Ну что же, – сказал полушутя-полусерьезно Николай Николаевич, оставаясь по-прежнему в стороне, на своем излюбленном кресле, – будем иметь суждение за и будем иметь суждение против. Не угодно ли вам и открыть наши прения?
Александр Николаевич зорко взглянул на отца, и короткая усмешка пробежала по его губам. Александр Львович Давыдов недовольно сморщил брови у носа и проворчал довольно-таки громко:
– Что за комедия, не люблю!
Но на него не обратили внимания.
– Так кому же угодно взять первое слово?
– Если прикажете, – промолвил Орлов, двинув плечами, – я, пожалуй, начну…
Пушкин заметил, что все же Михаил Федорович несколько волновался. И действительно, для него все то, что происходило, имело кроме общего значения еще и свое личное. Он уже твердо решил искать руки Екатерины Николаевны и, как верно угадал Пушкин, просил Александра Николаевича быть посредником в этом его волнующем деле… И потому он заранее оговорил свою роль: выскажется объективно – и за, и против. И все же он, непривычно для себя, вынужден был несколько помолчать, как бы не уверенный в том, что ему не изменит обычное его спокойствие. Это короткое молчание придало, впрочем, его речи особую значительность.
– Вы знаете сами, да я этого никогда и не скрывал, что по возвращении из чужих краев после войны я сам составил всеподданнейший адрес государю об уничтожении крепостного права в России. Его подписали и многие высокие сановники. А какова судьба этого адреса? А каково направление нашей политики за последние годы?
– Свобода дарована эстонцам и латышам, – заметил Василий Львович, – а коренная Россия меж тем…
– А также полякам! – воскликнул Якушкин, не удержавшись: польский вопрос его всегда волновал.
– Полякам? – подхватил Михаил Федорович, и общее настроение сразу поднялось. – Так я вам скажу: с течением времени я составил еще и вторую записку с протестом о Польше. Ведь когда русский солдат, русский мужик… когда наш крепостной проливал на войне свою кровь…
Орлов всегда говорил хорошо, может быть, несколько длинно, но плавно и выразительно. Однако ж сегодняшняя речь его была не такова. Начав говорить сдержанно и как бы несколько отвлеченно, он постепенно, забыв о всяких сторонних соображениях, отдался настоящим своим думам и колебаниям, и, как всегда в таких случаях, когда под словами движется истинное чувство, заволновали они также и слушателей, вызывая в них ответные мысли.
Так, он говорил о крушении надежды на открытые выступления, о невозможности договориться с правительством. Но он также остановился и на своих тайных сомнениях: достаточно ль русское общество созрело для восприятия коренных изменений?
Василий Львович Давыдов, памятуя о цели собрания, тоже старался в своем выступлении проявить скептицизм; и так же держался Якушкин, весьма удивив и искренно огорчив настороженного Пушкина. И только прямой, неуступчивый Константин Алексеевич Охотников, больно опять восприняв колебания Орлова, сердито и грубовато, все с тем привычным покашливанием обрушился на всяческие оговорки оратора.
Говоря, он поднялся и стал возле окна, на котором по случайности оказалась неспущенной штора. Двойной свет от свечей и морозного полного месяца придавал фигуре его, высокой, сухой и угловатой, особое своеобразие. Как если б, поднявшись, шагнул он сюда прямо от далеких земель – бескрайных, могучих и нищих. Как если б и впрямь за плечами его стояла Россия.
Слушая эти слова, отрывистую, короткую речь, Пушкин чувствовал, как не только в нем без следа растопилось непроизвольно возникшее за последние дни несколько неприязненное отношение к Охотникову, шедшее от угрюмой его замкнутости, но как опять, и еще больше, чем в Кишиневе, он полюбил этого особенного человека, и что в то же самое время внутри его самого все становится на свое настоящее место, и закипает в крови одушевление, жажда борьбы.
– Верно, верно… все верно! – громко шептал он, не замечая того, и радовался горячею радостью, что и сам – наконец-то! – готов к прыжку.
– Ты хочешь что-то сказать? – обратился к нему Александр Николаевич, когда Охотников кончил.
– Да, я хочу сказать, господа! – воскликнул Пушкин, не дожидаясь разрешения председателя и обуреваемый жаром подлинного волнения.
Он быстро поднялся с дивана и выступил на середину комнаты, как бы готовясь держать ответ за свои слова. Николай Николаевич, не останавливая, внимательно и немного задумчиво глядел на него.
– Я хочу сказать, что все спасение наше в том-то и есть, чтобы все… чтобы все честные люди объединились в борьбе против правительства. Тайное общество необходимо! Что же мы можем сделать открыто? Тут говорилось, что все свободные общества вскоре будут у нас запрещены, – так тем более! – не значит ли это, что надо спешить и не откладывать нашего дела?
Председатель спросил:
– Какого же именно дела?
– Какого? А все, что мы постановим ко благу России. И первое дело – освобожденье крестьян! Николай Николаевич! Полгода тому назад мы с вами вместе были в Екатеринославе, восстание там было ведь поголовное, и землепашцы жаждут свободы. Якушкин дал волю своим музыкантам. Что ж, хорошо: музыканту не надо земли. Но что делать пахарю?
Раевский по-прежнему его не останавливал, и, по мере того как Пушкин, все более разгораясь, стал развивать свои взгляды, выказывая не только горячность, но и сопоставляя состояние умов на Западе и у нас, противопоставляя народ и правителей, слушатели начинали смотреть на него другими глазами и как раньше почти что забыли совсем про молодого поэта, так теперь думали только о нем. Не слишком ли легко они относились к нему, полагая, что он настоящий знаток только в поэзии?
– И если на Западе народы воюют с царями, то разве не тайные общества подготовили это движение? Разве не боевой клич карбонариев – «Мщение волку за угнетение агнца»?
– Ну, о царях и волках можно бы и потише, – лениво промолвил доселе дремавший на отдалении старший Давыдов.
– Вы угадали, Александр Львович, когда озаботились и о волках, – быстро отвечал ему Пушкин. – Но помните только, что ежели со свободою для землепашцев замедлится, то и волкам не сдобровать! Да я бы и сам…
Неизвестно, что еще в запальчивости добавил бы Пушкин, но тут и председательствующий поднял ладонь.
– Да я бы и сам, – повторил он за Пушкиным слово в слово и, чуть покачав головой, улыбнулся ему. – Да я бы и сам хотел сказать несколько слов. Не отрицаю: тайное общество было б полезно.
Все насторожились, услышав эти слова, а Раевский спокойно перечислил, обращаясь преимущественно к Якушкину, все те случаи, в которых тайное общество могло бы принести пользу, но, конечно, все это было не то, о чем мечталось заговорщикам. И, кроме того, за словами, произносимыми вслух, угадывалось и нечто еще другое. Якушкин понимал и это и оттого чувствовал себя не особенно ловко, словно бы Николай Николаевич ему говорил: «Вы испытываете меня. К чему это?»
И Якушкин не выдержал.
– Но это вы с нами шутите, – воскликнул он, обращаясь к президенту собрания: столь ощутим ему был укор этого проницательного человека.
Наступила минута неловкого замешательства. Раевский глядел на Якушкина, предоставляя ему говорить дальше.
– Вы шутите, – повторил тот, несколько волнуясь, – и это легко доказать. Я предложу вам вопрос: если бы тайное общество существовало уже, вы-то, наверное, к нему не присоединились бы?