И вот общий итог разговоров: положение было неясно.
– Держим пока карантин, а там будет видно. Слышно, из штаба армии кого-то пошлют ознакомиться с положением дел. Может быть, Пестеля.
На этом и разошлись.
О Пестеле Пушкин слышал не раз в Кишиневе и в Каменке. У него была репутация умницы, но точного представления о нем Александр не имел. А интересно… Доклад Пестеля пойдет к Киселеву, начальнику штаба, а тот переправит его государю, и на него это может иметь большое влияние.
Вечером Пушкин был в обществе греков и всех их превзошел в страстных своих высказываниях. Он говорил о древних великих народах Рима и Греции, которые опять берут судьбу в свои руки. Он, кажется, видел себя в Яссах на площади под знаменами Ипсиланти. Про них уже точно знали все в Кишиневе; их было три: одно трехцветное, на другом развевался крест, обвитый лаврами, с надписью: «Сим знаменем победиши», на третьем изображен возрождающийся феникс. Он был твердо уверен, что Греция восторжествует.
Его собеседники, греки, им любовались, но сами в речах были куда осторожнее. Они, как и Вельтман, были весьма невысокого мнения о войске «безумного и прекрасного» князя. Даже самые эти названия – арнауты, пандуры, гайдуки, талгары – они произносили с оттенком недоверия.
– Народ боевой, да они думают совсем не о нас, а о себе. И никто из них и не собирается надевать боевую кушму «бессмертных» с адамовой головой. Молдаване и валахи пойдут к Владимиреско, а тот будет грабить бояр.
Пушкин был огорчен. Неспешно шел он домой. Весенняя ночь дышала над городом – звезды мягко и низко клонились к земле. Кое-где в окнах светились небольшие восковые свечи, принесенные из церквей: Вербная суббота. Вчера были пышные похороны умершего митрополита, сколько было цветов! И какая сейчас вокруг тишина. Только пролает собака да, невидимый, кто-нибудь выругается, попав в темноте в грязную канаву. Тишина эта, полусонный этот покой томили его. Хотелось распахнуть грудь. Хотелось отдать себя миру. Как это сделать?
Война! Подъяты наконец,
Шумят знамена бранной чести!
Быть может, там, на юге, за этою тьмой горят уже боевые огни и барабан сзывает на битву… Вот Давыдов, поэт и воин, венчанный двойным венком славы… Как хорошо!
И раздумье рождало более долгое и медлительное колыхание ритма:
Венок ли мне двойной достанется на честь,
Кончину ль темную судил мне жребий…
И, вспомнив Дениса Давыдова, вспомнил Киев опять, и снова весна и молодая тоска тронули сердце.
И ты, и ты, любовь? Ужель ни бранный шум,
Ни ратные труды, ни ропот гордой славы,
Ничто не заглушит моих привычных дум?
Он шел, не глядя под ноги, не разбирая, где сухо, где лужи. Стихи возникали и затихали, точно слушаешь музыку издалека. Нет, надо на что-то решаться… И вспомнилась вдруг эта фамилия: Пестель!
Девятое апреля. Великая суббота. Говение, пост и зима – позади. Пушкин с визитом у Пестеля.
Павел Иванович Пестель уже представлялся генералу Инзову и с ним совещался так же, как и с губернатором Катакази. Пушкин до сей поры видел его только мельком, произошло простое знакомство. Но Пестель сам просил его навестить, и Александр теперь с интересом приглядывался к этому новому человеку, о котором был много наслышан и который, будучи в чине всего подполковника, с генералами разговаривал так, как будто лишь уважение к их летам диктовало ему необходимую официальную почтительность. На самом же деле – и это было видно по тому, как они сами с ним обходились, – он чувствовал себя не только «сам по себе», но как бы и старше, мудрее, опытнее их. Уже по тому, как он ставил вопросы, было очевидно, что он очень ясно и сам представляет себе положение дел и, главное, уже имеет обо всем какое-то определенное мнение.
– Утомил он меня, сей молодец, – добродушно признался Пушкину Иван Никитич. – Ты замечал, летом бывает: и небо, кажется, ясно, на горизонте ни тучки, а в воздухе тяжело, пахнет грозой, электричеством. Вот так-то и тут. Ежели он сам от себя не устает, так он подлинный богатырь.
Пушкину было несколько странно, что свидание с Орловым было коротким, и по-деловому Пестель предпочел говорить не с ним, а с пустейшим Павлом Сергеевичем Пущиным, командиром одной из бригад, генерал-майором, который вышел от него, чуть не пошатываясь.
– Только о деле, только о корпусе, только о дисциплине между офицерами. Точно приехал генерал-ревизор.
И Пущин, как истомленный конь, который по воздуху чует источник, немедля направился к крепким напиткам, чтобы, как он говорил, «пополнить усышку».
Правда, что Пестель у Орлова обедал, но все попытки присутствующих поднять разговор на какую-либо острую тему гасли сами собою. Приезжий не только их не поддерживал, но замолкал как-то особенно демонстративно. И Михаил Федорович, как хозяин, нисколько тем не обижался, как если бы он понимал, что так и надо. Гость иногда пристально взглядывал то на Охотникова, то на Владимира Раевского, но и с ними никак не общался.
«Попробовали бы при нем выпить за тех или за ту, как пили в Каменке! – подумалось Пушкину. – Что это – холодность, сдержанность или боевая осторожность?»
И вот Пушкин с визитом у Пестеля. Павел Иванович сидел перед ним – ровный, спокойный, ничуть не надменный и менее всего официальный.
Если бы не несколько крупные губы, однако же хорошо подобранные, его лицо можно было бы признать и красивым. Крупный нос с ясно проявленной, упрямой горбинкой, очень высокий лоб с зализами; черные волосы, прямо и крепко зачесанные назад, не скрывающие отличных очертаний головы, и такие же черные, даже до блеска, коротенькие бачки, спускающиеся лишь до мочки уха и причесанные не книзу, а поперек, в одном направлении с волосами на голове, и очень правильного разреза глаза, красивые, черные и – блестящие; эти глаза не пламя, а именно – блеск, собранность, ум, воля, характер. Верно, именно этот-то взгляд и производил впечатление власти, почти что приказания.
Но у него в гостях был поэт, и сразу же Пестель заговорил не о возможной или близкой войне, не о восстании и даже не о духе времени, а о тех подосновах, на которых зиждется все.
Ему было тридцать лет, но он участвовал уже в Бородинском сражении, был ранен и отличился. Вскоре затем граф Витгенштейн назначил его своим адъютантом. Теперь Витгенштейн – главнокомандующий второй армией, и при нем в Тульчине состоит подполковник Пестель. Как-то Орлову так Витгенштейн о нем отозвался:
– Пестель на все годится. Дай ему командовать армией или сделай его каким хочешь министром, он везде будет на месте.
И вот сейчас он не командующий и не министр, он – собеседник поэта. И он говорит с ним, как с близким товарищем, как с самим собой молодым. Только у него все уже решено, все стало на место. Он не ждет никаких откровений, но он и не поучает. Он высказывается.
Солнечный свет падает в комнату большою прямою струей. В комнате нет лишних предметов. Просторно и чисто, прохладно. Пестель распорядился, чтобы не топили, он не любит, чтобы было излишнее тепло. Но на ногах теплые сапоги на меху: видимо, бородинская рана чем-то дает еще о себе знать.
Они говорят о материализме, о разуме. Пушкин припомнил даже свое лицейское: «Ум ищет божества, а сердце не находит!» Он чувствует: восемнадцатый век соседствует с девятнадцатым. Он готов был бы сказать, по себе это зная, что чувства и разум в одном человеке не должны бы друг другу противоречить: вместе они ищут и ошибаются, вместе находят, а если и разойдутся, то разве лишь с тем, чтобы, друг друга обогащая, поратоборствовав, все же найти некую новую полноту и гармонию. Но все это трудно еще охватить и сказать молодыми словами. Подобные мысли только растут еще, их больше угадываешь в живом течении дня, чем осознаешь, оглядываясь, как некий итог. Да, кроме того, с Пестелем и не влечет вступать в спор, как не придет в голову резвиться и бегать между размеренных гряд и точно расчисленных клумб.
Пушкин внимательно слушает и по-своему, сжато, воспринимает.
Предметы отбрасывают тени. Это закон. И ежели разум велит, чувству надо стерпеть. На дисциплине держится строй, и, ежели хотите, на дисциплине держится мир. Разум затем, чтобы повелевать. Нет таких сил и нет таких обстоятельств, которые помешали бы разуму осуществить свои веления в жизни.
Надо видеть пути, оценить обстановку, и надо деяние – организовать.
И, может быть, именно это последнее слово «организовать» и было тем коренным пестелевским словом, через которое можно было увидеть, как сам глядит он на мир и как понимает свое назначение в мире.
– Вы что-то задумали, и вы устремлены к тому, чтобы победить. Жизнь предоставляет много путей. Надо найти один. И надо его твердо держаться, и все должно быть обдумано, расчислено и сосредоточено так, чтобы именно этот путь оказался путем победы. У вас, – и, улыбаясь, он сделал к Пушкину дружеский жест, – у вас это совсем по-иному. Вы можете на деле, в работе искать! А у нас черновиков и вариантов нет, не бывает. Нам не дано.
Это было умно, и это было верно, и улыбка всегда хороша, ибо она приоткрывает простой внутренний мир человека. Но эта улыбка была единственная за все время беседы.
– И у вас иначе нельзя, – продолжал Пестель, – Но горе горькое, ежели такому вверено важное дело.
– Благодарю покорно! – не удержался Пушкин. Но Пестель даже и тут не улыбнулся.
– Я, конечно, говорю не о вас, – заметил он деловым ровным тоном и разве лишь с чуть заметною ноткою недовольства, что разговор отошел несколько в сторону. – То, что вы делаете, – это огромное дело, которое мы не можем в полную меру и оценить.
Пушкину большого удовольствия это признание не доставило. Он видел не раз в ответ на свои стихи живые, сияющие глаза слушателей, а у Пестеля это было достаточно холодным и деловым признанием. В первый раз в жизни встречал он такое. Но он преодолел в себе это невольное чувство неудовлетворенности. Быстрая и острая мысль промелькнула в его голове: «Я для него на учете в каких-то его, и даже догадываюсь, в каких именно, планах, и хорошо! Но разве также и я…»