И Пушкин, закрывая глаза, видел каменистую дорогу, идущую в гору, и почему-то сначала узкую длинную тень, немного изогнутую неровностями почвы, а потом уже и саму Екатерину Николаевну под кружевом зонтика и с палевою розою в волосах… Орлов никогда про нее не говорил, и Пушкин — ни слова. И, конечно, там, за стеной, каковы бы ни были даже и самые важные мысли, думы его, несомненно, о ней.
Сколько так прошло времени, трудно сказать.
— Александр Сергеевич, вы задремали? — услышал он голос Орлова.
Он и не думал дремать и тотчас открыл глаза.
— Скоро и в самом деле надо ложиться, — сказал Орлов и принялся неспешно ходить вдоль столовой.
Пушкину показалось, что он что-то скажет сейчас, и непременно об этом. Но Орлов заговорил, по видимости, совсем о другом., Пушкин не раз слышал его суждения в общих беседах за стаканом вина. Но непосредственно между ними двумя серьезного разговора никогда еще не бывало. Орлов говорил в раздумье и даже отчасти как бы с самим собой. И Пушкин безмолвно подавал ему реплики.
— Я оттого, собственно, из Киева и ушел… («Я понимаю отлично, почему ты ушел… Я и сам от смущения и от страха — не ушел бы, а убежал!») Здесь я могу делать все, как хочу, как почитаю необходимым, здесь я начальник и сам за все отвечаю, не правда ли? («А там ты не начальник даже и над собою самим, и там ты не отвечаешь даже за самого себя!»)
Пушкин подавал немые эти реплики горячо и тотчас, но вслух ничего не произносил.
— Откровенность не есть добродетель нашего века, — продолжал Орлов, — но к вам я имею открытость. Еще недавно писал я сестре, что живу совершенно спокойно, а чтобы быть счастливым, мне давно уже не нужно ничего другого, как не быть несчастным. Но так ли это?
«Вот они — его думы!» — Пушкину казалось, что он теперь хорошо его понимал.
— Она мне прислала попону, отличную, даже особенную. Вы не видали? Я вам покажу. Как был бы я рад расстелить ее, сняв с коня, на зеленом лугу после какого-нибудь нового боя и глядеть на облака в вышине и вспоминать…
У Пушкина горячо стало на сердце. С чуть заметною горькой усмешкой, в наступившей вдруг тишине, докончил он за Орлова:
— Вспоминать… о сестре?
Но Орлов как бы ничего не заметил.
— Да, о сестре, и о всех любимых и близких. Пушкин теперь себя внутренне укорял. Перед ним был человек, которого он искренно и глубоко уважал. Все, что он говорил, шло от души, и поминание боя никак уже не было в нем ни декорацией, ни похвальбой. Вот человек, для которого отчизна — дыхание и воздух. Еще на Кавказе от Александра Раевского он слышал рассказ, как шестнадцати от роду лет, получив золотую шпагу за храбрость в бою под Аустерлицем, Орлов, принимая ее, заплакал, узнав, что сражение было проиграно. Не личный успех и не слава ему были дороги. Так что же, ему ли завидовать, его ль ревновать? И Пушкину так захотелось спрыгнуть с дивана и схватить за обе руки этого большого красивого человека и пожелать ему счастья…
Но Орлов в самую эту минуту, вдруг по-военному ловко повернувшись на каблуках, улыбнулся светской улыбкой.
— Не правда ли, из меня не дурная вышла бы нянюшка? Я вас совсем усыпил.
И они пожелали друг другу доброго сна.
Осень в том году на Украине выдалась ясная, теплая. Ноябрь уже перевалил за половину, а еще леса кое-где не были вовсе черны. Порой пролетала отбившаяся и запоздалая цапля, и аист, напоминая Михайловское, стоял где-нибудь на одной ноге у затона, не боясь простудиться. На лугах по мочежинам еще зеленела трава, радуя глаз, и, низко склонившись, прилежно щипали ее грустные овцы; облака на синеве все завивались по-летнему. По утрам, однако ж, ложился по перелескам сизый туман, и солнце вставало — недужное.
Худенький Пушкин зарею поеживался, а Михаила Орлов, не жадный до сна, плечистый и плотный, пышущий здоровьем и утренним добродушием, закуривал походную трубку. Александр глядел на него, не полностию размыкая ресницы.
— Что ты на меня щуришься! Я ведь не солнце.
— Верно, но на вас лежит солнечный отблеск, — ответил Пушкин не без намека.
Когда бы вчера Орлов и не помешал невольному порыву его, все же вряд ли б и сам он решился открыто заговорить. Сейчас было совсем иное — день, путешествие, простота.
— На какую рекрутскую службу ты поступил, я не знаю, — продолжал шутить Михаил Федорович, обращаясь к Пушкину на «ты», как всегда это делывал, будучи в расположении веселом. — Не знаю я этого. Но ты голову выбрил: оттого, знать, и зябко.
— Подождите, генерал, скоро забреют и вас, — живо ответил ему Пушкин и, видя недоумение на розовом лице своего собеседника, пояснил: — Я разумею, на службе у Гименея.
Волна крови прилила к щекам Михаила Федоровича. Он выпустил целое облако дыма и, скрывая смущение, расхохотался, — быть может, несколько более громко, чем бы хотел.
— Откуда ты знаешь?
— Сердце сказало.
— Ну-ну! — немного смущенно погрозил ему пальцем Орлов. — Я знаю тебя и твою «Черную шаль», — не вздумай приревновать!
Тут покраснеть пришлось в свою очередь Пушкину, и он принялся расспрашивать о гостях, ожидавшихся в Каменке. Но на эту тему Михаил Федорович распространялся не слишком с большою охотой. И Пушкин умолк, дабы не возбудить в собеседнике излишней настороженности. Да оно и любопытнее было — все видеть и все разгадать самому.
Само по себе путешествие было очень приятно. Снова ложилась земля под колеса, кружились поля и плавно бежали деревья на горизонте.
Когда после тракта дорога пошла меж холмов, лесистым проселком, все ниже спускаясь к долине Тясмина, — реки, про которую доселе он только слыхал, — в воздухе повеяло сладковатым, несколько пряным запахом прелой опавшей листвы. Пушкин вытянул ноги, снял шляпу, под нею ермолку. Касание холодного воздуха к коже напоминало немного купание.
Он про себя улыбнулся. Теперь, чтобы осень, с детства любимая, дохнула во всей полноте, недоставало, пожалуй, еще только по ветру горьковатого дыма из кухонных труб, а в самой усадьбе, наверное, встретит особо приятный для путников аромат пирогов — в честь именинницы, престарелой вдовы Екатерины Николаевны, — родоначальницы сначала Раевских, позже Давыдовых.
Лошади прибавили рыси, когда на взгорье, господствуя над рекой и местечком, открылся глазам двухэтажный обширный помещичий дом, и по обе стороны от него многочисленные службы. Флигель стоял прямо в саду, ближе к реке. Ниже еще, у плотины, стояла старая мельница; красивая башня при входе напоминала собой мавзолей. Две церкви местечка поблескивали небольшими крестами. Одна из них, новенькая, деревянная, как подъехали ближе, казалось, пахла еще свежими бревнами. Избы белели по-украински — равно и у крестьян, и у евреев, занимавших, целый порядок вверх по реке.
Сад, начинавшийся от господского дома, был гол и прозрачен. В высоких сапогах, с ружьем за плечами, с двумя собаками по саду шел молодой человек. Завидев экипаж, он остановился, снял шляпу и чуть декоративно задержал ее так в отведенной руке, приветствуя этим жестом гостей. Пушкин только взглянул на него и сразу узнал.
— Александр! — закричал он, соскакивая на ходу с экипажа.
— Куда вы? Он к нам подойдет!
Но Пушкин не слышал, что ему говорил Орлов. Перепрыгивая через канаву, отделявшую сад от дороги, он едва не споткнулся и, лишь ухватившись за голую гибкую ветку орешника, быстро, легко выскочил на довольно крутую, заросшую кустарником насыпь. Александр Раевский, степенно и не торопясь, придерживая покороче собак, шел ему навстречу. Они обнялись.
— Ну, Александр, я очень рад, что ты выбрался к нам, — говорил Раевский с искренней радостью и, однако же, чуть покровительственно поглядывая на друга сверху вниз.
Пушкин взглянул на него сияющими, загоревшимися глазами.
— Орлов тебя дожидается…
Но Орлов как раз махнул кучеру, и тот резво погнал лошадей.
— Ну, что, подружились?
— Я уважаю Орлова, — ответил Пушкин серьезно и несколько сдвинув брови.
«Он непременно будет с ним говорить о сестре», — подумал он в то же самое время и, чуть запинаясь, спросил:
— А кто же из ваших… здесь? Кто приехал?
— Ах, вот ты с кем подружился! — смеясь, возразил Раевский. — Я знаю уже, я все теперь знаю…
И, любуясь смущением Пушкина, рассказал ему, что сестры будто и собирались, да из-за нездоровья Елены остались в Киеве («Ну, язык и до Киева доведет… Буду там непременно!» — пронеслось у Пушкина в голове)… что и брат Николай не захотел их покидать…
— А впрочем, я поглядел бы, как он вздумал бы их покинуть.
— Но почему ж?
— Отец не пустил.
— А, понимаю, — весело рассмеялся Пушкин. — В Каменке климат, говорят, опасный! Но меня вот пустили…
— Вот именно климат, — улыбнулся в ответ и Раевский.
— А что, — спросил его Пушкин, не удержавшись. — Кто тут? Говори. Есть интересные люди?
— Люди как люди, — с обычной насмешливостью ответил Александр Николаевич. — А вот жаль, что ты не охотник.
— Нет, до людей я охотник, — быстро ответил Пушкин, снова смеясь.
И оба они пошли по направлению к дому.
— Будет охота скорей на тебя. Дамы ждут не дождутся. Все Пушкин да Пушкин: «Когда ж будет Пушкин?»
— Я это слыхал уже.
До именин оставалось три дня, и пирогами еще не пахло, но двор уже весь переполнен был экипажами. Оглобли, поднятые кверху, напоминали осенний бурьян на заброшенном поле. Между людей шныряли собаки, и кучера громко бранились.
Пушкин все это время был крайне стеснен в деньгах. К тому же совсем незадолго до отъезда прибыло в Кишинев отношение в Бессарабское областное управление о взыскании с него старого петербургского долга — на кругленькую сумму в две тысячи рублей. Бумага переслана была Екатеринославским губернским правлением. Пушкин Инзову жаловался:
— А отчего не послали ее на Кавказ, а после в Юрзуф, в Бахчисарай? Непорядок! Она мне, как лодке, нос перерезала…
— Посмотрим… Поедешь, — отвечал ему Инзов, — а мы уж тут что-нибудь выдумаем… — и обещал, кроме того, написать в Петербург чтобы жалованье-то хотя б высылали.