Пушкин на юге — страница 31 из 77

— Верно, верно… все верно! — громко шептал он, не замечая того, и радовался горячею радостью, что и сам — наконец-то! — готов к прыжку.

— Ты хочешь что-то сказать? — обратился к нему Александр Николаевич, когда Охотников кончил.

— Да, я хочу сказать, господа! — воскликнул Пушкин, не дожидаясь разрешения председателя и обуреваемый жаром подлинного волнения.

Он быстро поднялся с дивана и выступил на середину комнаты, как бы готовясь держать ответ за свои слова. Николай Николаевич, не останавливая, внимательно и немного задумчиво глядел на него.

— Я хочу сказать, что все спасение наше в том-то и есть, чтобы все… чтобы все честные люди объединились в борьбе против правительства. Тайное общество необходимо! Что же мы можем сделать открыто? Тут говорилось, что все свободные общества вскоре будут у нас запрещены, — так тем более! — не значит ли это, что надо спешить и не откладывать нашего дела?

— Председатель спросил:

— Какого же именно дела?

— Какого? А все, что мы постановим ко благу России. И первое дело — освобожденье крестьян! Николай Николаевич! Полгода тому назад мы с вами вместе были в Екатеринославе, восстание там было ведь поголовное, и землепашцы жаждут свободы. Якушкин дал волю своим музыкантам. Что ж, хорошо: музыканту не надо земли. Но что делать пахарю?

Раевский по-прежнему его не останавливал, и, по мере того как Пушкин, все более разгораясь, стал развивать свои взгляды, выказывая не только горячность, но и сопоставляя состояние умов на Западе и у нас, противопоставляя народ и правителей, — слушатели начинали смотреть на него другими глазами и как раньше почти что забыли совсем про молодого поэта, так теперь думали только о нем. Не слишком ли легко они относились к нему, полагая, что он настоящий знаток только в поэзии?

— И если на Западе народы воюют с царями, то разве не тайные общества подготовили это движение? Разве не боевой клич карбонариев — «Мщение волку за угнетение агнца»?

— Ну, о царях и волках можно бы и потише, — лениво промолвил доселе дремавший на отдалении старший Давыдов.

— Вы угадали, Александр Львович, когда озаботились и о волках, — быстро отвечал ему Пушкин. — Но помните только, что ежели со свободою для землепашцев замедлится, то и волкам не сдобровать! Да я бы и сам…

Неизвестно, что еще в запальчивости добавил бы Пушкин, но тут и председательствующий поднял ладонь.

— Да я бы и сам, — повторил он за Пушкиным слово в слово и, чуть покачав головой, улыбнулся ему. — Да я бы и сам хотел сказать несколько слов. Не отрицаю: тайное общество было б полезно.

Все насторожились, услышав эти слова, а Раевский спокойно перечислил, обращаясь преимущественно к Якушкину, все те случаи, в которых тайное общество могло бы принести пользу, но, конечно, все это было не то, о чем мечталось заговорщикам. И, кроме того, за словами, произносимыми вслух, угадывалось и нечто еще другое. Якушкин понимал и это и оттого чувствовал себя не особенно ловко, словно бы Николай Николаевич ему говорил: «Вы испытываете меня. К чему это?» И Якушкин не выдержал.

— Но это вы с нами шутите, — воскликнул он, обращаясь к президенту собрания: столь ощутим ему был укор этого проницательного человека.

Наступила минута неловкого замешательства. Раевский глядел на Якушкина, предоставляя ему говорить дальше.

— Вы шутите, — повторил тот, несколько волнуясь, — и это легко доказать. Я предложу вам вопрос: если бы тайное общество существовало уже, вы-то, наверное, к нему не присоединились бы?

— А почему? — несколько сухо возразил Николай Николаевич. — Напротив.

— Ну, тогда дайте мне руку! — В ту же минуту, однако, почувствовал он, что зашел много дальше сравнительно с тем, как все это было задумано.

— Шутить, так шутить, вот вам моя рука, — ответил Раевский.

Тут сразу и все уже поняли, что надо кончать и лучше всего обернуть дело на шутку. Весь красный от смущения, под общие восклицания, Якушкин так и заявил:

— Вы правы… Ну, разумеется, все это было одной только шуткой.

— Что ты скажешь, — негромко обратился к Пушкину Александр Николаевич, сидевший рядом с ним на диване. — А ведь отец-то оказался умнее их всех.

Но Пушкин едва ли и слышал что-либо. Ему в эту минуту мало было дела до того, кто умнее кого. А вокруг все уже снова было мирно. Было серьезное, была также и шутка: все, как бывает на свете. Может быть, шутка сия и вышла немного неловко, но все же она кое-что прояснила. Якушкину очень хотелось, чтобы всем было смешно и смех этот покрыл бы собою его не слишком удавшуюся затею, он был еще очень молод, а молодость больше всего на свете боится попасть в неловкое положение, и он не заметил ни недовольно сведенных бровей Михаилы Орлова, ни закаменевшего взгляда Охотникова. Впрочем, и смеявшихся было довольно…

Так все и разошлись бы, и закончился б вечер веселым шампанским. Но и еще раз выступил Пушкин на середину большой этой комнаты.

Он был возбужден: и собственной речью, — когда волновался, казалось ему, он не умел говорить, — и особенно тем, что в последнем вопросе Якушкина уже было открылась ему — нет, не надежда, а полная вера: тайное общество есть! Все молодое и чистое, все, чем горяча готовая к подвигу юность, залило его существо. Наконец, наконец-то!..

Эта минута была для него совершенно особой минутою радости, близкой к восторгу. Вот открывается та долгожданная цель его жизни, которая и осветит все и все оправдает и которую ждал, чтоб открылась, — именно здесь. Так он наконец не один! И этот Якушкин… Он их подвергал испытанию и вот открывает всю правду! И вслед за тем непосредственно — вдруг — потрясение: нет! Ужели же — нет?

У него потемнело в глазах. Невольно он тронул пальцы: были они холодны.

Обида и горечь, смятение, гнев обуревали его. Он не хотел бы все еще верить, но и не верить нельзя. Какая же злая, жестокая шутка!

На голос его все обернулись. Стоял перед ними, — всем им отлично знакомый, веселый всегда, задорный и буйный, и острослов, и милый товарищ, и настоящий умница, как он себя сейчас показал, — стройный и маленький ростом Пушкин. Да он ли? Его не узнать: какой же трепещущий, бледный, испепеленный почти… и слезы блистают между ресниц.

Он вышел на середину комнаты и совсем негромко произнес несколько слов. Но прозвучали они в такой тишине, что доходили до самого сердца:

— Я никогда так не был несчастен, как несчастен сейчас. Я уже видел, как жизнь моя… какою могла она стать благородной. Я видел высокую цель перед собою. И все это… все это… Но какая же злая была ваша шутка!

И он выбежал вон, оставив своих старших друзей в смущенном молчании.

Глава девятая«ЗЛАТОВЕРХИЙ ГРАД»

Всякая буря находит свой покой и сменяется временною тишиной. Но жизнь не останавливается ни на одно мгновение, и тишина эта также исполнена своего движения, не видимого со стороны, а часто не полностью осознанного и изнутри. В такой тишине идет как бы «перегруппировка сил», возникают иные направления их, новые возможности.

Пушкин испытал большое внутреннее потрясение. Он обманулся, как обманывается река, находя в стремительном движении своем не беспредельный простор и не пригрезившийся за поворотом блестящий и шумный водопад, а глухую плотину, снежный обвал, о которых он слыхал на Кавказе. Но пусть волны отпрянули прочь, разбились на струи и струйки, завихрились водоворотами, — движение от этого стало сложней, а новые воды продолжают все прибывать, и напор свежих сил ищет путей и выхода.

Так и у Пушкина с отъездом Орлова, Раевских и других интересных гостей жизнь на поверхности стала очень тиха, напоминая тясминский пруд перед мельницей. Это была обыкновенная деревенская жизнь, строго размеренная и протекавшая от принятия пищи до следующего принятия пищи. Но за воротами барской усадьбы шла и другая деревенская жизнь — рабочая, трудовая. Пушкин был горожанином, но, может быть, как раз оттого особенно весело было ему слушать удары цепов, глядеть, как на ветру провеивается и падает полновесным зерном отлично уродившаяся пшеница, внимать скрипению колес и наблюдать медлительную поступь вола.

С народом не очень ему давали общаться. Одно дело выпить бокал за свободу за веселым пиршественным столом, и вовсе другое — следить за хозяйством и за доходами. Главным мастером на это был сам «герцог», Александр Львович. Тут и тучность ему не мешала, и сонливость не одолевала невовремя. Он даже и брата, Василия Львовича, доброго и слабохарактерного по натуре, не очень-то допускал к кормилу правления.

И все же каждый день Пушкин наслаждался чудесно певучим народным говором, слушал песни и сказки: кое-что и записывал: «Глядите, брат брата на вилы поднял!» — говорили девчата, глядя на месяц. И они же ему объясняли, почему, например, зайца надо бояться: бог, видишь ли, создал всякую тварь, а про зайца забыл, а черт, не будь дурак, сам его вылепил, а из шерсти да из ветра хвост ему сплел; заяц обрадовался, что и про него вспомнили, с тех пор он у черта на службе «передовым», а уж черт за ним сам поспешает: «на девять локтей позади».

Насмешил однажды Пушкин даже самого «герцога». Войдя в столовую к чаю, он громко спросил его:

— Как это, Александр Львович, я слышал, вы говорите: «Прости мене, моя мила, що ты мене била»? Разве с вами это случается? — И он весело поглядел в сторону Аглаи Антоновны.

Пушкин это услышал только что, проходя мимо скотного, и приговорка эта показалась ему достойной Фонвизина. Александр Львович никогда так не выражался, но это очень хорошо отражало его супружеское положение. Все рассмеялись, а сам Давыдов поднял кверху жирный свой палец и погрозил им молодому человеку.

— О шалун!

И хоть и ревновал свою жену к Пушкину, но изречение это столь ему понравилось, что он ввел его в свой обиход.

Вообще в доме маленьких чувств было — хоть отбавляй: и Аглая Антоновна, в свою очередь, ревновала Пушкина к своей хорошенькой дочке. Но Пушкин Аделью искренно любовался. У них создались своеобразные отношения, и Александр обращался с нею не вовсе как с маленькой, что девочка очень ценила. У них происходили размолвки и примирения. Со стороны это могло показаться настоящим романом, в который однажды даже вмешался Якушкин.