За окошком спускались ранние сумерки.
— Вы ночью выходите сюда полюбоваться?
— Ночью я сплю. Дочери мне говорят, что ночью отсюда Овидиополь хорош.
Дочерей было пять. Все они были уже на возрасте, но, как и подобает француженкам, кокетливы и хохотушки. К обеду приехал Непенин и Липранди, все утро проводивший в полку свое «следствие». Вид у него был усталый и несколько напряженный, невзирая на всю его обычную скрытность. Но за столом все оживилось, еще подъехали гости, и все перешли к карточным столикам.
Так закончился вечер. Пушкину очень хотелось пойти одному на пустынные берега. Но едва об этом обмолвился, очень вскользь, как тотчас же девицы Кюрто, все пять, вызвались его проводить, и он мгновенно пал духом.
— Да нет, я, оказывается, очень устал.
— Тогда оставайтесь у меня ночевать, — любезно предложил отец, провожавший гостей до ворот.
— Нет, я уж пойду вместе со всеми. — Пушкин взглянул на шедших несколько впереди Непенина и Липранди и, понизив голос, добавил: — Но если бы мне не спалось, и я все-таки вздумал бы… Ведь меня не пропустят сюда?
— Вот пустяки! — воскликнул француз. — Ведь и вся крепость-то наша третьего ранга… — И, подозвав караульного, отдал ему распоряжение.
Пушкин серьезно не думал сюда возвращаться. Но когда они очутились дома и скоро Липранди уснул, он убедился, что ему самому не до сна. Целая туча всяческих мыслей и дум его одолевала. В комнате, где они помещались, было жарко натоплено, душно. Поздняя луна поднималась над городом, незанавешенные окна начинали светлеть.
«Удрать от начальства? — шутливо подумал Пушкин, вспоминая лицей и прислушиваясь к ровному дыханию Липранди. — Он ведет следствия, записи и дневники. Он весь преисполнен служебных секретов и полагает, что от него ничто не укрыто. Пусть будет секрет и у меня».
И с легкостью молодости, но и с необходимою осторожностью, усугублявшей приятность задуманной им эскапады, он снова оделся и, никем не замеченный, вышел из дому. «И завтра ему ничего не скажу. А если б проснулся, заметил, так объясню свиданием с француженкой… Пусть поломает голову, с которой же именно».
В городе спали. В редком окне светился огонь. Но, как струя за кораблем, на всем пути Пушкина следом за ним замирал и вновь возникал заливистый лай дворовых собак. Караульный у замка признал, пропустил, и сразу настала такая ничем не тревожимая тишина, что казалось — на берегах этих он только и был единственным живым существом.
Александр забыл обо всем, что было днем — о Липранди, о путешествии, о фехтовальных дел мастере и пяти его дочерях, и даже о том, как необычно он здесь очутился. Напротив того, это было только естественным и единственно верным… И — давно ли он здесь? В тишине время особое: быть может, недавно, но и давно! И с тем большею полнотой отдался он думам, томившим его все эти последние дни. Впрочем, здесь они уже не томили, не мучили: тут им было просторно, свободно, как свободно, легко было нестись свежему ветру с недальнего моря. Он мягко, но сильно и широко тянул и тянул над этой могучей — рекой, напоминавшей Дунай, и от одного спящего города до другого, едва лишь мерцавшего на горизонте и носившего это неумирающее имя — Овидиополь.
Думая об Овидии, Пушкин думал одновременно и о себе. Порою казалось ему, что судьбы их были во всем одинаковы, и выслан был римский поэт просто, конечно, за то, что император его не переносил. Пусть весь его грех, как он говорит это и сам, состоит единственно в том, что у него были глаза. Не все можно даже и видеть, а он уж, конечно, не только увидел, но, верно, кому-нибудь еще и рассказал… Однако же должно ль это лишить языка?
И все же… Да, все же: много веков промчалось над этой пустыней, а имя Овидия живо! «Вспомнит ли кто и меня и придет ли искать здесь мой след!» И вдруг — наконец-то! — здесь, в тишине, под полной луной, дробившейся в водах, дрогнули и зазвучали, сами как полные воды, стихи, теснясь и обгоняя друг друга…
Так этою долгою, но и короткою ночью, дыша у старинной стены вольным и чуть солоноватым дуновением с моря, Пушкин беседовал с тенью другого поэта-изгнанника.
Липранди так ни о чем и не догадался. Проснувшись утром, он лишь удивился, что Пушкин уже одет, а впрочем, тот часто вскакивал рано. Александр же не думал ложиться, одна бессонная ночь ему была нипочем. Они еще съездили поблизости в небольшую швейцарскую колонию, в деревню Шабо, где Липранди хотел повидаться со своим знакомым швейцарцем, организовавшим этот поселок. Пушкин тут помянул добрым словом Ивана Никитича Инзова, проявлявшего много заботы по заселению пустынных земель и по устройству на них разноязычных поселенцев. Вернувшись и пообедав, снова сели в тележку.
Пушкин дорогою был молчалив и об Овидии ни слова, иначе тотчас бы он проболтался о своей ночной экспедиции. Но и эту, вторую ночь, проведенную почти без сна, Пушкина не покидали его поэтические думы. В Татар-Бунар приехали с рассветом, и, пока на остановке варили им курицу, а Липранди пошел умыться у фонтана, Пушкин, радуясь, что остался один и наконец может запечатлеть на бумаге плескавшиеся в нем строки, начал писать свое «Послание к Овидию».
Вернувшись, Липранди видел, как быстро он что-то чертил на маленьких клочках бумаги и потом складывал их по карманам, опять вынимал, просматривал и прятал снова.
— Жаль, я забыл нужный мне томик Овидия!
— А я жалею вдвойне, что не захватил у Непенина чего-нибудь поесть.
Пушкин стал весел, смеялся, но скоро — узнав, что с дороги будет поворот на Килию, а оттуда можно попасть и в Вилково, к устью Дуная, — он очень расстроился, убедившись, что спутник его решительно отказывается заехать туда: пришлось бы потерять более суток. Устье Дуная — в этом сейчас было для Александра нечто притягивающее. Липранди знал, что к послезавтрему два батальона будут стянуты уже в Измаил для допроса. Пушкину пришлось покориться, и он увидел Килийский рукав Дуная лишь в Измаяле. Дунайские берега были круты, холодная вода медлительна и тяжела: Овидий был в ссылке!
Город был славен воспоминаниями. Только что минул тридцать один год: в такой же белый декабрьский день взял его десятичасовым штурмом Суворов. Пушкин хорошо помнил рассказ о том, как, закрывая военный совет, на котором решен был штурм крепости, казавшейся неприступной, Суворов, перецеловав всех генералов, сказал: «Сегодня молиться, завтра учиться, послезавтра — победа либо славная смерть».
Переспав наконец ночь, Пушкин с утра отправился вместе со Славичем, негоциантом, у которого Липранди всегда останавливался, осматривать крепость. Они обошли всю ее береговую часть, и Александр много дивился, как мог Де Рибас со стороны Дуная взобраться на каменную эту твердыню. По возвращении он записал у Ирены, свояченицы Славича, славянскую народную песню и долго пытался вместе с ней разобрать отдельные слова на иллирийском наречии; так же с большим интересом он слушал рассказы хозяина о нравах и обычаях края. Как и всегда, он ничего не упустил, не оставил без внимания.
Всего провели путешественники в Измаиле три с половиною дня. Тут Пушкин познакомился с интересным человеком, генералом Тучковым, основателем целого поселка возле крепости, названного его именем. Генерал был масоном и жил здесь в опале. У него была чудесная библиотека.
— У него все классики и выписки из них, а вы все ехать да ехать… — Пушкин ворчал на Липранди. — Если бы можно, я бы остался тут на целый месяц.
Но у Ивана Петровича все дни были считанные. Он возвращался поздно ночью и заставал Пушкина на диване с поджатыми по-восточному ногами и окруженного множеством исписанных лоскутов бумаги.
— Не добрались ли вы до папильоток Ирены? — спрашивал Липранди, смеясь. — Может быть, выпьем вина?
Пушкин кое-как подбирал и прятал листки под подушку. А утром, открывая глаза, Липранди видел опять знакомую картину: молодой приятель его уже проснулся, он еще не одет, но сидит на том же самом месте и с теми же лоскутками бумаги; он снова их перечитывает, то подымая, то опуская голову, в руках его перо, которым он как бы отбивает такт.
Впрочем, Липранди также писал в Измаиле; из этой поездки привез он свой рапорт, Пушкин — «Послание к Овидию».
Он работал над ним и на рождестве в Кишиневе, помянув в стихах и северную русскую зиму. Это послание свое Пушкин любил: оно вызывало в нем близкую сердцу тень, рисуя образ поэта, печали его и обращения к друзьям…
Пушкин опять в Кишиневе. Снег. Тишина. Город уж спал. Ночь была над Россией. Пусть не Дунай и не геты, но все ж это так: участью он равен Овидию. И снова думает Пушкин: «Вспомнит ли кто обо мне?»
Но если, обо мне потомок поздний мой Узнав, придет искать в стране сей отдаленной Близ праха славного мой след уединенный — Брегов забвения оставя хладну сень, К нему слетит моя признательная тень, И будет мило мне его воспоминанье.
Глава четырнадцатая«БУРЯ»
Казалось уже, что «буря», которую предсказывал Константин Алексеевич Охотников, так и не разыграется. Сам он сильно хворал, кашлял и иногда по нескольку дней отлеживался в постели. Пушкин, вернувшись из путешествия, навестил его в первый день рождества.
— А вы разве не знаете, как готовятся бури, — сказал больной гостю, присевшему к нему на кровать. — Это только так кажется, что бури приходят внезапно. Они зарождаются и вызревают невидимо. Будьте покойны, буря придет, да только не та, какой бы хотелось.
— Я вас понимаю, — быстро отвечал Александр, — но ведь без таких темных бурь не может созреть и светлая буря!
— Это вы точно сказали, — отозвался Охотников. — Но только… — Кашель долго ему не давал договорить; наконец больной осилил его и докончил: — Но только я не доживу.
Пушкин не умел утешать. Сочувствовать он мог горячо, но все слова, которые могли бы быть произнесены, заранее казались ему неверными, ненужными, ничего не выражающими. Оттого он мог иногда показаться холодным и невнимательным. У него не было этой естественной привычки сказать что-нибудь утешающее, может быть, просто потому, что в детстве и сам он знал всего одну только ласковую утешительницу — няню. И с ним иногда, очень редко, случалось, что он мог подойти и, как бывало она, обнять близкого человека в его горе. Однако не мог же он так сделать с Охотниковым, да это и значило бы, что, в сущности, с ним соглашается.