812. Кроме того, антиформалистский потенциал сближения Виноградова с идеями теоретиков ГАХН не в последнюю очередь свидетельствовал и об эстетических предпочтениях ученого. Дело в том, что «для ОПОЯЗа (и Р. О. Якобсона) невозможность перехода к герменевтике была обусловлена другой культурной ориентацией, обозначенной футуризмом, столь противоположной направлению Шпета и его сподвижников. В. В. Виноградов, никак не связанный с футуризмом, этот переход совершил. Поэтому всякое подчеркивание связи формализма с эстетикой футуризма, – а связь эту неоднократно отмечали и сами формалисты <…>, начиная с рецензии В. М. Жирмунского на книгу Р. О. Якобсона о Хлебникове, было фактически видом борьбы с той культурной ориентацией, которая воплощалась в футуризме и формализме»813. Важно также учитывать и то, что «эволюции В. В. Виноградова в сторону шпетовой герменевтики во многом способствовал ближайший круг его общения в 1920‑е гг., который составляли А. С. Долинин и, что особенно важно, Б. М. Энгельгардт, чьи религиозно-философские и исследовательские взгляды <…> никоим образом полностью не вписывались в культурно-политическую идеологию ни ОПОЯЗа, ни формальной школы в целом»814. Едва ли не главным основанием для виноградовской критики стала непоследовательность формалистов в обращении к лингвистическим методам текстового анализа; к концу 1920‑х Виноградов точно сформулировал и в упомянутой книге «О художественной прозе» обнаружил ряд своих претензий к «историкам литературы»:
Становится понятным <…>, почему в науке о новой русской литературе, в науке, которая терминологически опиралась на лингвистику, а теоретически продолжает и до сих пор в одной своей части жить лингвистической контрабандой (ср. пересказ Соссюра в историко-литературном плане у Ю. Н. Тынянова, книгу В. Н. Волошинова: «Марксизм и философия языка», «Проблемы творчества Достоевского» М. Бахтина, прежние, «до-бытовые» работы Б. М. Эйхенбаума, ранние статьи В. Б. Шкловского и мн. др.), при посредстве лингвистических понятий разрабатывались, отрешенно от конкретной истории языка и даже лингвистической методологии, специфические проблемы литературности. Историки русской литературы стремились вырвать литературу из контекста не только культурной истории, но и истории русского литературного языка. Эстетика футуризма укрепляла эту позицию. Опрокинулась метафора Фосслера, уподоблявшего лингвистику «коню, который к услугам каждого, но как только чувствует себя свободным, то бежит в конюшню своего прирожденного господина, к историку искусства». В русской филологии теория литературы отдавалась в плен общей лингвистике на любых условиях. Роли коня и прирожденного господина распределились противоположно концепции Фосслера. «Конюшня» лингвистики сделала стойлом литературных пегасов. Однако в истории новой русской литературы союз с лингвистикой был не органическим, а терминологическим. На лингвистическую терминологию, не обоснованную философски, а воспринятую «морфологически», нанизывался материал, который ей противоречил. Как это ни парадоксально, но приходится признать, что, хотя исследование русской литературы велось и ведется под флагом «изучения поэтического языка», однако «поэтический язык» остается менее всего изученным. Та лингвистика – «без всякой философии», лингвистика «внешних форм», которая послужила опорой историко-литературного изучения в русской филологии последних лет, привела к положительным, хотя и односторонним, результатам лишь в области теории и истории стиха (ср. работы Жирмунского, Якобсона, Томашевского, Эйхенбаума, Тынянова и др.). В сфере прозы и драмы <…> конкретные работы сводятся к случайным и очень общим рассуждениям по поводу разрозненных явлений индивидуального языкового творчества, оторванных от истории устной, письменной и литературной речи <…>. Детальных исследований по языку литературных произведений у нас нет. История литературы, понимаемая как история словесного искусства, строится на песке «стилистических» рассуждений и заметок в полном отрыве от истории русского литературного языка815.
С 1929 года ученый все чаще стал наведываться в Москву; там он вел активные поиски постоянной работы и в эти наезды имел возможность общаться с женой – Н. М. Малышевой-Виноградовой (они поженились еще в 1926 году). В 1930 году Виноградов (по всей видимости, из‑за неудачных выборов в АН СССР на место, освободившееся после смерти А. И. Соболевского816, и начавшегося разгрома ГИИИ817) наконец перебрался в Москву, где занял профессорскую должность сначала во 2‑м МГУ (1930–1932), а затем в Институте иностранных языков (1932–1934). Примечательно, что в предисловии к описи довольно скудного личного фонда ученого в архиве Академии наук подробно описывается деятельность Виноградова в Москве в период с 1930 по 1934 год, за этим следует трехлетний пробел – до 1937 года, с которого и возобновляется подробная биографическая справка818.
Дело в том, что 8 февраля 1934 года в квартиру Виноградова в Большом Афанасьевском переулке (д. 41, кв. 8) пришли с обыском (ордер № 146117 за подписью Я. С. Агранова), после которого ученый был арестован по так называемому «Делу славистов»819 (ЦА ФСБ. Дело № 2554 Российской национальной партии – организации «русских национал-фашистов», 3 сентября 1933 года – 29 марта 1934 года; состоит из 11 томов) за связь с Пражским лингвистическим кружком (вину с Виноградова снимут еще при жизни, 26 октября 1964 года). В начале августа 1970 года вдова академика вспоминала:
У нас была одна комната в 28 метров, вся уставленная книжными стеллажами. Обыск продолжался до 7 утра (пришли с обыском 2 человека, кажется, в 12–1 ночи). Двоим обыскивающим людям трудно было управиться с большим количеством книг, и они по телефону позвали еще двоих своих людей на подмогу. Все чешские издания откладывались ими на диван. Книга Трубецкого была напечатана по-русски, и ее не взяли, т. е. не увезли после обыска. Прощаясь со мной, В. В. мне тихонько сказал: «Трубецкого-то приберите»… В. В. увезли в черной легковой машине, забрав чешские книги, разные бумаги и шкатулку с письмами ко мне В. В. из Ленинграда820.
Из этого следует, что вещественное доказательство – книгу Н. С. Трубецкого «К проблеме русского самопознания» (Париж: Евразийское книгоиздательство, 1927), которая была передана Виноградову Н. Н. Дурново, – следователям обнаружить так и не удалось (несколькими днями позднее том был уничтожен). По словам Н. М. Малышевой-Виноградовой, в дело вмешался один из руководителей Словарного издательства Н. Л. Мещеряков, который выхлопотал в НКВД изъятие из обвинения четвертого параграфа (шпионаж) и, следовательно, сравнительно мягкий приговор для ученого821. 2 апреля 1934 года по статье 58 (пп. 10, 11) УК РСФСР Виноградова приговорили к трем годам административной высылки822, и 17 апреля он был отправлен в Киров (Вятку), где снимал комнату в доме семьи железнодорожного токаря Е. И. Широкова и домашней портнихи А. Ф. Широковой по адресу: Вятка, ул. Карла Маркса, д. 136, кв. 1823. В ссылке работе Виноградова мешали не только неустроенность быта, оторванность от научной среды и мучительные головные боли, но и надзор местного НКВД, с чуткой работой которого были связаны обыск и конфискация у Виноградова в начале ноября 1935 года всех рукописей, выписок и писем, общий объем которых составил семь тюков. Сообщая жене об обстоятельствах произошедшего обыска, Виноградов писал:
Я могу понять смысл обыска: ссыльный человек одиноко сидит и с утра до ночи (а то и до утра) что-то читает и пишет. Для кировского жителя все это может показаться странным и т. п. Но скажите, разве не поразительно, что у человека (т. е. у меня) увозят полкомнаты рукописей и перепечатанных на машинке текстов, имеющих (даже для малоопытного человека – при беглом просмотре) чисто научное значение? Я не знаю истории обыскного дела (если так можно выразиться) и не имею большого личного опыта, но я знаю, что все без разбора обычно не берут. <…> Я, искренне жалея операторов, производивших обыск (они пришли пешком, и я думал, что им придется все это тащить, а донести все без подводы явно было невозможно), объяснял, что (как каждый из них может тут же убедиться) черновики «Русск. языка» и перепечатанный на машинке текст – одно и то же (другие экземпляры отпечатанного текста – уже в издательстве), что статья о Пиковой даме (взяты черновики и перепечатанный на машинке текст) уже давно принята Акад. Наук и т. п., и т. п. В ответ я услышал: все это нам прочитать надо. Прочитать – значит: понять и оценить. Все-таки для этого нужно быть специалистом, не правда ли? Меня гораздо меньше смущают взятые письма, вырезки из газет или из всяких купленных на базаре рваных старых книжек и даже выписки, словарные материалы и проч., чем такие заявления. Я слишком хорошо знаю свой предмет и работы других специалистов по нему, чтобы не знать, что в Кирове, может быть, найдется один образованный лингвист. Даже здешние историки литературы, как доказывают их статьи, лингвистически мало подготовлены, в области языкознания невежественны. Следовательно, кто-то должен объяснить содержание и непонятные места моих работ. Кто? По-видимому, лучше меня никто этого сделать не может. Но на это нужны недели, месяцы824