– Я имел честь видеть вашего талантливого сына, – сказал я. – Теперь его вряд ли можно назвать ленивым и неповоротливым.
– О да! – подтвердила моя собеседница. – Вдруг в возрасте семи лет произошла резкая перемена: он стал резвым и шаловливым. Даже сверх всякой меры шаловливым, настолько, что мы с мужем пришли в ужас от внезапно проявившейся необузданности: ему ничего не стоило без разбега вспрыгнуть на стол, перескочить через кресло…
И характер его изменился сильно. Саша стал зол, упрям и дик. Он никогда не был красивым ребенком, повзрослевшее лицо его оставалось не слишком приглядно, но зато он обладал очень живыми глазами, из которых искры так и сыпались… Ох, однажды он так обидел Ивана Ивановича Дмитриева! Помните, его чудные строчки: «О совесть! добрых душ последняя подруга! / Где уголок земного круга, / Куда бы не проник твой глас?…»
– «… Неумолимая! везде найдешь ты нас», – подхватил я. – Замечательные стихи! Но как же Александр Сергеевич мог обидеть сего славного пиита?
– Иван Иванович однажды посетил нас, когда Сашеньке было лет этак десять… Он по-доброму стал подшучивать над оригинальным личиком Пушкина и сказал: «Какой арапчик!» В ответ на это Саша вдруг неожиданно отрезал: «Да зато не рябчик!» Можно себе представить наше удивление и смущение: ведь лицо Дмитриева было обезображено рябинами, и все поняли, что мальчик подшутил над ним. Я тогда вывела Сашу вон из гостиной и отхлестала по щекам. – Надежда Осиповна нахмурилась. – По щекам хлестать мне его часто приходилось. Временами Саша бывал невыносим! Он часто ронял и разбивал посуду, в ответ на замечания – дерзил… Он то и дело ронял свой платок, грыз ногти… Я приказала пришить платок к его курточке, а руки связывала ему поясом.
Надежда Осиповна явно гордилась этим педагогическим достижением.
– Непослушный он был. Когда отца не было дома, он пробирался в «запретный кабинет» – рассматривал и трогал книги. Перечитал их все очень быстро и принялся сочинять свое. – Надежда Осиповна заулыбалась. – На восьмом году возраста, умея уже читать и писать, Саша сочинял на французском языке эпиграммы на своих учителей, а потом принялся за целую героикомическую поэму, песнях в шести, под названием «Толиада», которой героем был карла царя-тунеядца Дагоберта, а содержанием – война между карлами и карлицами.
– О, вы сохранили эту поэму? – заинтересовался я.
Она поджала губы.
– Из-за этих стихов вышла нехорошая история. Гувернантка подстерегла тетрадку и, отдавая ее гувернеру Шеделю, жаловалась, что m-r Alexandre занимается таким вздором, отчего и не знает никогда своего урока. И в самом деле, полагаясь на свою счастливую память, Саша никогда не твердил уроков, а повторял их вслед за Оленькой, когда ту спрашивали.
– Хитрец, – кивнул я.
– Нередко учитель спрашивал его первого и таким образом ставил Сашу в тупик, – ухмыльнулась Надежда Осиповна. – А вот арифметика казалась для него недоступною, и он часто над первыми четырьмя правилами, особенно над делением, заливался горькими слезами. Месье выводили из себя рассеянность Александра, его молчание на окрики, занятость какими-то странными мыслями, каковых в таком возрасте не должно быть. И вот, заполучив Сашенькины стихи с кучей грамматических ошибок, мсье исправил все красным цветом, а сбоку начертил знак вопроса, выразив таким образом свои сомнения в уместности подобных занятий. За общим обедом учитель зачитал эти сочинения, мы с Сергеем Львовичем смеялись, но Саша был потрясен. Ох, помню он расплакался, а потом, как тигр, прыгнул на француза, выхватил заветные листы и выбежал из столовой в другую комнату, где в ту пору топилась печь… И швырнул свои стихи в огонь. Поэма та погибла!
– Ах, какая жалость! – воскликнул я.
– Но этим все не кончилось! – предупредила меня Надежда Осиповна. – Мсье Шедель последовал за ним, и вскоре мы услышали крик о помощи – кричал не Саша, а француз. Мы кинулись на шум… Саша стоял с поленом в руке, стихи догорали в печи, а воспитатель, придерживая ушибленный локоть, вопил о помощи. С тех пор Саша возненавидел месье. Гувернер просил отставки. Сергей Львович был не против, но я предложила прибавку к жалованью, и месье Шедель все же остался.
Разговаривая со мной, Надежда Осиповна вышивала: это была пелена налойнова, предназначавшаяся в дар Святогорскому монастырю.
– Но Сашенькина учеба с тех пор не пошла на лад. Ох, невзлюбил он мсье… Хорошо, помог покойный Василий Львович. – Она перекрестилась. – Совсем недавно его не стало. Сашенька его любил, хоть и заезжал к нему нечасто. По его протекции Саша поступил в Лицей. Это стало для нас такой отрадой и облегчением!
Пересказала мне Надежда Осиповна и давнюю семейную сплетню: покойный брат ее мужа Василий Львович женился на известной московской красавице. Но молодая жена обнаружила, что она не единственная: в доме Василия жила его любовница – бывшая крепостная Аграфена. Оскорбленная жена покинула мужа и подала на него жалобу. Синод присудил Василия Львовича подвергнуть семилетней церковной эпитимии с отправлением оной в течение 6 месяцев в монастыре, а прочее время – под смотрением его духовного отца, а его жене дал развод с правом выхода замуж. Перенеся неудачу безропотно, он умел сохранить навсегда свою любезность, необыкновенную доброту души и набожность истинно христианскую. Своих детей не имея, Василий Львович сильно привязался к Саше. Он любил его больше других племянников, и баловал он Сашу сильно! Все шутил, что племянник мог бы хоть из вежливости не писать лучше дяди и, смеясь, сетовал: «А он пишет, пишет!»
Надежда Осиповна рассмеялась.
– Ах, бедный Василий Львович! Он успел написать стихи на скорую женитьбу племянника. Память у меня уже не та, не могу выучить. – Она встала и, подойдя к туалетному столику, принялась рыться в ящике. Потом подала мне бумагу.
«Благодаря судьбе, ты любишь и любим!… Блаженствуй! – Но в часы свободы, вдохновенья / Беседуй с музами, пиши стихотворенья, / Словесность русскую, язык обогащай / И вечно с миртами ты лавры съединяй!» – прочел я немного высокопарные, устарелые строки.
Конечно, я похвалил стихи и снова принялся расспрашивать о юности поэта. Надежда Осиповна отвечала охотно.
– А знаете, что потом, уже войдя в возраст, Саша выкинул! Ох, это был такой скандал! – Надежда Осиповна прижала ладони к порозовевшим щекам. – В то время должность обер-прокурора считалась доходною, и кто получал эту должность, тот имел всегда в виду поправить свои средства. И как-то была у нас в гостях супруга обер-прокурора. Саша сидел на кушетке, а подле него лежал наш кот. Саша его гладил, кот выражал удовольствие мурлыканьем, а гостья наша вдруг принялась приставать к Сашеньке с просьбою сказать экспромт. Саша молчал… А потом, как бы не слушая ее речей, обратился к коту: «Кот-Васька плут, / Кот-Васька вор, / Ну словно обер-прокурор».
Я рассмеялся. Надежда Осиповна мне вторила: видать, та старая сценка ее весьма позабавила. Со смехом и слезами вспоминала она и прочие забавные происшествия: он ловко поддел того, другого… Зачастую гости, становившиеся мишенью для его острот, были людьми намного старше его по возрасту и выше по общественному положению. Но юного шалуна это не останавливало!
На одном вечере Пушкин, еще в молодых летах, был пьян и вел разговор с одной дамою. Надобно прибавить, что эта дама была рябая. Чем-то недовольная поэтом, она сказала:
– У вас, Александр Сергеевич, в глазах двоит?
– Нет, сударыня, – отвечал он, – рябит!
Ох, как она тогда была смущена и разгневана! – сокрушалась Надежда Осиповна.
Видел я и Сергея Львовича Пушкина. Это был человек небольшого роста, с проворными движениями, с носиком вроде клюва попугая. Был он нрава пылкого и до крайности раздражительного, так что при малейшем неудовольствии выходил из себя. Будучи в хорошем расположении духа, он умел оживлять общество неистощимою любезностью и тонкими остротами, изливавшимися потоком французских каламбуров. Многие из этих каламбуров передавались в обществе как образчики необыкновенного остроумия. Так, одна польская дама, довольно дородная собою, в Варшаве за большим обедом, обращаясь к нему с насмешливым видом, спросила: «Правда ли, господин Пушкин, что вы, русские, антропофаги, едите медведей?» – «Нет, сударыня, – отвечал он, – мы едим корову, вроде вас».
В другой раз на вопрос одной неосторожной дамы: «Отчего это, сударь, находят столько детей подкинутых?» – «Оттого, что много “пропащих” женщин», – сказал он, не запинаясь.
Он был прекрасный декламатор и за обедом охотно читал стихи – Дмитриева, Карамзина, Батюшкова, Жуковского, а также оставил в дамских альбомах множество прекрасных стихов, под которыми могли бы подписаться и лучшие представители блистательной эпохи французской литературы. Один раз он зачитал мне письмо, адресованное детям, – нежнейшее письмо. Но все его душевные красоты причудливо сочетались с баснословной скупостью. Однажды при мне сын его Лев за обедом у него разбил рюмку. Отец вспылил и целый обед проворчал.
– Можно ли, – сказал Лев, – так долго сетовать о рюмке, которая стоит двадцать копеек?
– Извините, сударь, – с чувством возразил отец, – не двадцать, а тридцать пять копеек!
Я подозревал, что «Скупого рыцаря» Пушкин живописал со своего папаши.
– Александру Сергеевичу приходилось упрашивать, чтоб ему купили бывшие тогда в моде бальные башмаки с пряжками, – поведала мне как-то прислуга, – а Сергей Львович предлагал ему свои старые, времен павловских.
Судьба зачем-то судила Александру Сергеевичу часто подолгу живать вместе с отцом, и это было невыносимо для обоих. Боясь сыновнего поэтического вольнодумства, Сергей Львович, очевидно из наилучших побуждений, согласился взять на себя надзор за сыном – вышла ссора, в которой Сергей Львович назвал сына выродком, о чем мне также сообщила услужливая прислуга. Ссоры между отцом и сыном повторялись часто, и после каждой Сергей Львович подолгу пребывал в мрачном настроении. Обыкновенно они гуляли по Невскому в одно и то же время, но никто и никогда не видел их гуляющими вместе.