– Светлая ей память! – Мы помянули покойницу.
– В семье Ивана Пущина было десять детей, – продолжил рассказ Франц Осипович. – Престарелый дед-адмирал привел двух внуков: кто выдержит экзамен, тому и учиться. Выдержали оба, и тогда жребий пал на старшего, Ивана. Только Владимир Вольховский, сын бедного гусара из Полтавской губернии, шел без протекции, но как лучший ученик Московского университетского пансиона. Жаль! Ах, как жаль, что многие из этих молодых людей так нелепо, так жестоко распорядились своими судьбами! И погубили скольких… Не могу описать ужас и уныние, что овладели мной при том известии! – чуть не плакал Пешель. – Словно я родных своих лишился… Тьфу! И за что? За Константина и Конституцию. А этот Константин… Прости, Господи…
Я, как мог, его успокоил и попросил рассказывать дальше о юности поэта и о Лицее.
– Торжество началось молитвой, – припомнил Пешель. – В придворной церкви служили обедню и молебен с водосвятием. Будущие лицеисты на хорах присутствовали при служении. После молебна духовенство со святой водою пошло в Лицей, где окропило все заведение.
В лицейской зале, между колоннами, поставлен был большой стол, покрытый красным сукном, с золотой бахромой. По правую сторону стола стояли в три ряда лицеисты, директор, инспектор и гувернеры; по левую – профессора и другие чиновники лицейского управления. Император Александр явился в сопровождении обеих императриц, великого князя Константина Павловича и великой княжны Анны Павловны. Приветствовав все собрание, царская фамилия заняла кресла в первом ряду. Министр сел возле царя.
Среди общего молчания началось чтение. Тогдашний директор департамента министерства народного просвещения тонким голосом прочел манифест об учреждении Лицея и высочайше дарованную ему грамоту. Единственное из закрытых учебных заведений того времени, которого устав гласил: «Телесные наказания запрещаются». Из наказаний было только такое: провинившегося ученика заставляли неотлучно находиться некоторое время в своей комнате. За этим следил дядька. Впрочем, и это наказание применялось редко.
Затем выдвинулся на сцену директор Малиновский. Бледный как смерть, начал он что-то читать, но вряд ли многие могли его слышать, так голос его был слаб и прерывист. Увы, природа не дала ему голоса лихого батальонного комиссара перед фрунтом, к тому же Малиновский был необыкновенно скромен. По правде сказать, смущался он и вот из-за чего: Василий Федорович речь читал не свою. Сочиненное им сочли… неподходящим и вручили бедняге другой листок… Эх… – Пешель вздохнул. – Помню прелестную хоть и болезненную императрицу Елизавету Алексеевну. Она как-то умела и успела каждому из профессоров сказать приятное слово. Константин Павлович у окна щекотал и щипал сестру свою Анну Павловну; потом подвел ее к Гурьеву, своему крестнику, и, стиснувши ему двумя пальцами обе щеки, а третьим вздернувши нос, сказал ей: «Рекомендую тебе эту моську. Смотри, Костя, учись хорошенько!» Только этот Гурьев надежды своего крестного отца не оправдал: его исключили года через два.
– За что же? – изумился я.
– За «греческие вкусы», – рассмеялся Пешель. – Так со всей возможной мягкостью сформулировал причину покойный Малиновский. Василий Федорович – скромнейший и добрейший человек, таких порядочных – днем с огнем не сыскать. Да шут с ним, с тем Гурьевым… Ты же о Пушкине спрашиваешь. Жилось ему тут хорошо, как и всем лицеистам.
За чистотой строго следили. Приставленные к лицеистам дядьки убирали их комнаты, чистили сапоги, штопали и стирали белье лицеистов. Отношения учеников с дядьками были добрыми. Воспитанникам нельзя было ездить домой, а если и можно было видеться с родителями, то очень редко. У них было немало уроков, но немало и забав. Обязательно, в любую погоду, – прогулки три раза в день. Особенно веселы они бывали летом, когда в Царском Селе кругом музыка, люди, развлечения. На квартире гувернера Чирикова проходили литературные собрания. Участники по очереди рассказывали повесть: начинает один, другие продолжают. Лучшим рассказчиком был Антон Дельвиг, ему уступал даже Пушкин.
– Ах! Александр Сергеевич говорил мне, как он любил Дельвига! – воскликнул я.
– Любил! И тогда любил, спорить не стану, – подтвердил Пешель. – Зависти в нем не было, хоть и желал во всем этот арапчик быть первым. В танцевании, в фехтованиии – уроки были по средам и субботам.
– Да с кем же они могли танцевать? – спросил я. – Только в классах?
– Нет! Были и балы! – ответил Пешель. – Вот хоть первой же зимой, в день рождения царя, состоялся бал с иллюминацией. Лишь война двенадцатого года поумерила веселье.
Узнав, что генерал Раевский привел в армию двух сыновей, шестнадцати и одиннадцати лет, пятнадцатилетний Вильгельм Кюхельбекер тоже собрался на фронт, его еле удержали. Малиновский получил инструкцию об эвакуации Лицея, но, к счастью, враг отступил из Москвы.
– Благодарни суще недостойнии раби Твои, Господи, о Твоих великих благодеяниях на нас бывших! – произнес я.
Пешель ответил мне молитвой на латыни, и потом мы оба с минуту молчали. Пешель о чем-то думал.
– Примерно в то же время еще совсем не старая умерла супруга Малиновского, оставив Василию Федоровичу шестерых деток… – с грустью проговорил он. – Невзгоды сильно подорвали его здоровье. А потом эта история с Гурьевым… Мог бы выйти большой скандал, если б стало известно.
– Но что за история? – не удержался я.
– Ах, мой милый, какой ты любопытный! Но… но «иных уж нет, другие странствуют далече», как сказал твой любимый Пушкин, а потому можно и поговорить. Поступил Гурьев в Лицей двенадцати лет, то есть был одним из самых юных учеников. Он был наделен красивым лицом и недурно сложен. С хорошими дарованиями, боек, смел, чрезвычайно пылок, беглого ума, услужлив; но при малейшем поводе суров, вспыльчив, сердит, дерзок и нескромен. Однако же признавался обычно в своих ошибках с чувствительностью, изъявляющею желание быть лучшим. Нрав его постепенно умягчался и образовывался, не теряя, однако же, свойственного ему военного характера. Соревнование, желание отличаться и честолюбие поощрили его к прилежанию, так что он полюбил учение. И вдруг – скандал!
– Да что же вышло?! – не стерпел я.
Пешель хохотнул.
– Осенью тринадцатого года этот крестник цесаревича Константина Павловича был застигнут надзирателем в самый пикантный момент его любовного свидания с двумя другими лицеистами, – доверительно сообщил мне он. – Ах, ручаюсь, что за время практики, друг мой, вам не раз доводилось слышать о подобном!
– Да уж, не вчера родился… – ошеломленно кивнул я.
– Двое друзей Гурьева убежали, а он сам с дерзким выражением лица остался на месте. Любовное свидание происходило в зале для торжеств под бюстом императора Александра Первого. Гурьев не выдал своих друзей, за что и был исключен из Лицея. Однако по просьбе матери мальчика Василий Федорович отметил в бумагах, что он не исключен, а «возвращен родителям», и не за мужеложство, а за «греческие вкусы»; эти поправки дали Гурьеву возможность впоследствии поступить в другое элитарное учебное заведение.
Пешель на секунду умолк.
– Гурьев этот считался близким другой Александра Пушкина и принимал активное участие во всех проказах лицеистов. Юный Пушкин, узнав об исключении из лицея близкого друга, несколько дней проплакал в своей постели. Так что сами гадайте, кем были те двое сбежавших. – Он испытующе поглядел на меня.
– Насколько я понимаю характер поэта Пушкина, – проговорил я, – он бы не сбежал.
– Возможно, – согласился Пешель, – был он дерзок сверх меры всегда. Но, учитывая состояние дел его отца, исключение стало бы весьма болезненным для его семейства. Возможно, он попросту проявил благоразумие? Не думаете?
– Пушкин и благоразумие? – пожал я плечами. – Но к чему нам сейчас гадать?..
Пешель кивнул.
– К сожалению, скабрезная история кончилась невесело: хлопоты эти и безмерные и постоянные труды расстроили здоровье Василия Федоровича Малиновского, и в марте 1814 года он скоропостижно скончался, не дожив и до пятидесяти лет. Заботу о его детях взяли на себя родственники. Он умер в такой бедности, что родной брат похоронил его на свои средства.
Воспоминания эти опечалили Франца Осиповича, и некоторое время мы пили молча. Потом он снова заговорил.
– Второй директор – Энгельгардт Егор Антонович – был человеком весьма хорошо образованным. Он окончил модный пансион, и свои познания дополнял потом частными уроками латинского языка и математики. Поступил на действительную службу сержантом в Преображенский полк, находился ординарцем при князе Потемкине, затем при князе Куракине… При Павле он был назначен секретарем Мальтийского ордена. А надо сказать, Павел Петрович строго следил за исполнением всех орденских формальностей, и Энгельгардт, имея это в виду, тщательно занялся изучением всех деталей и, в свою очередь, преподал их наследнику. В одном из заседаний Павел Петрович был так поражен обширными познаниями наследника в деле, которым он в ту пору так страстно увлекался, что, обняв его, сказал: «Вижу в тебе настоящего своего сына». Этими отцовскими объятиями Александр был обязан Энгельгардту и никогда этого впоследствии не забывал.
– Мудро! – заметил я.
– Став директором, – продолжил Петель, – Егор Антонович и в свободное время не оставлял забот о вверенных ему молодых людях; он приглашал их к себе домой, твердо веруя, что домашнее обращение, разговор и привычка находиться в его семье принесут огромную пользу его питомцам, оторванным от внешнего мира.
Он ввел у себя еженедельные вечерние собрания, где воспитанники по очереди читали свои сочинения, рассуждали и делали взаимные замечания. По его инициативе устроилось общество под названием «Лицейские друзья полезного», участники которого занимались чтением своих сочинений в присутствии товарищей, профессоров и посторонних посетителей, а не только между собой. Дельвиг и Кюхельбекер были частыми посетителями вечеров Энгельгардта, директора Лицея, Пушкин очень редким; наконец, года за два до выпуска он и вовсе прекратил свои посещения, предпочитая им гулянье по саду или чтение. Это огорчало Егора Антоновича как хозяина и как воспитателя. Как-то во время рекреаций Энгельгардт подошел к нему и со свойственною всегдашнею ласкою спросил Пушкина: за что он сердится?