Аневризма я не обнаружил, зато заметил, что дыхание его было быстрым и неглубоким, таким же учащенным показался мне и пульс. Цвет лица Пушкина, несмотря на смуглую кожу, был изжелта-бледным и говорил о разлитии желчи. Сквозь эту бледность и желтизну пробивался нездоровый румянец, рот то и дело кривился презрительной гримасой, углы его подергивались. Однако болезнь его показалась мне более нервической, нежели телесной. Не смог не припомнить я наставление Матвея Яковлевича Мудрова об удалении больного от забот домашних и печалей житейских, кои сами по себе суть болезни. Зная взаимные друг на друга действия души и тела, я не мог не заметить, что есть и душевные лекарства, которые врачуют тело. Они почерпаются из науки мудрости, чаще из психологии. Сим искусством печального утешишь, сердитого умягчишь, нетерпеливого успокоишь, бешеного остановишь, дерзкого испугаешь, робкого сделаешь смелым, скрытного откровенным, отчаянного благонадежным. Сим искусством сообщается больным та твердость духа, которая побеждает телесные боли, тоску, метание и которая самые болезни, например нервические, иногда покоряет воле больного. Обо всем этом я и попытался сказать Александру Сергеевичу, надеясь его успокоить и привести в более ровное расположение духа. Попытка моя вряд ли была удачной. Понял я, что терзают Александра Сергеевича муки злой ревности и злосчастное его уязвленное самолюбие. Он не мог подолгу сидеть на одном месте, вздрагивал от малейшего шума.
– Апостол Павел говорит в одном из своих посланий, что лучше взять себе жену, чем идти в геенну и во огнь вечный, – признался Пушкин. – А для меня самый брак оказался такой геенной. Когда я вижу Натали танцующей на балах с другими – все во мне переворачивается. Уже одно прикосновение чужих мужских рук к ее руке причиняет мне приливы крови к голове. У меня кровь в желчь превращается! – произнес он, заскрежетав зубами. – Тем более, что этот мерзкий француз на самом деле красив и высок ростом. Я вижу, как все любуются ими… а я… Я уродлив!
– Но разве красота ценится в мужчинах? Разве за это жены любят мужей? И разве Наталья Николаевна хоть раз позволила себе нечто сверх разрешенного приличиями? – увещевал его я.
– Я не могу не думать о том, что, оставаясь мне верной физически, Наталья Николаевна может изменить мне в мыслях! – Глаза поэта стали безумными.
– Опомнитесь! Нельзя же так строго судить молодую женщину за ее желание насладиться отпущенными годами жизни. Ведь и вы сами не без греха, – напомнил я. Это было моей ошибкой.
– Обязанность моей жены – подчиняться тому, что я себе позволю, – почти выкрикнул Пушкин, весь вспыхнув. – Вы забываетесь!
Я пробормотал слова извинений. Пушкин нервно вскочил со своего места и принялся бродить по кабинету взад-вперед.
– Я не могу терпеть, чтобы Натали имела какие бы то ни было сношения с этим проходимцем. Я не могу позволить, чтобы этот мерзавец смел разговаривать с моей женой и отпускать ей казарменные каламбуры, разыгрывая преданность и несчастную любовь, тогда как он просто плут и подлец.
Я видел, что он дрожит всем телом и почти не владеет собой. Я всерьез опасался за его рассудок.
Душевное состояние Пушкина ухудшилось еще более, когда он сам и некоторые из его знакомых получили письмо на французском языке следующего содержания. «NN, канцлер ордена Рогоносцев, убедясь, что Пушкин приобрел несомнительные права на этот орден, жалует его командором онаго».
Анонимные письма посылать было очень удобно: в это время только что учреждена была городская почта. Легко представить действие сего гнусного письма на Пушкина, терзаемого уже сомнениями, весьма щекотливого во всем, что касается до чести, и имеющего столь пламенные чувства, душу и воображение. Его ревность усилилась, и уверенность, что публика знает про стыд его, усиливала его негодование; но он не знал, на кого излить оное, кто бесчестил его сими письмами.
– Утром 4 ноября я получил три экземпляра анонимного письма, гнуснейшего пасквиля, оскорбительного для моей чести и чести моей жены. Это мерзость против жены моей, – негодовал он. – Впрочем, понимаете, что безыменным письмом я обижаться не могу. Если кто-нибудь сзади плюнет на мое платье, так это дело моего камердинера вычистить платье, а не мое. Жена моя – ангел, никакое подозрение коснуться ее не может. По виду бумаги, по слогу письма, по тому, как оно было составлено, я с первой же минуты понял, что оно исходит от иностранца, от человека высшего общества, от дипломата, – поспешно рассказывал мне Пушкин. – Я занялся розысками. Письмо это было сфабриковано с такой неосторожностью, что с первого взгляда я напал на следы автора.
– И кто же это, по вашему, мог быть? – спросил я.
– Мерзейший содомит барон Геккерн! – выкрикнул Пушкин. – Я прямо написал ему об этом и вызвал на дуэль его так называемого сына. Пистолеты, черт, дороги!
– Ах, батюшка мой, опять дуэль! – расстроился я. – Смертоубийство… Гадость…
В ответ Пушкин показал мне массивную трость с серебряным набалдашником. Он легко поднял ее в вытянутой руке и некоторое время держал навесу.
– Моя рука должна быть сильной, чтобы не дать промаха при выстреле, – объяснил он.
– И вы готовы убить? Помните, что вы сами писали о гении и злодействе!
– Злодейство – спустить подлецу! – почти выкрикнул он.
– И когда же будет эта ваша распроклятая дуэль? – смиренно спросил его я.
Пушкин отбросил трость, словно мой вопрос был для него болезненным. Она упала, произведя довольно сильный грохот.
– Этот пройдоха самым откровенным образом струсил! – рассмеялся он. Смех его звучал зло и отрывисто. – Он принялся умолять меня об отсрочке, интриговал, пытаясь меня отговорить. Обращался к моим друзьям… До того унизился, что как-то на балу довелось мне обронить какую-то безделицу, так этот подлец ее поднял и протянул мне, надеясь хоть таким образом завоевать мое расположение.
– И что же вы?
– Не стал брать! Вырвал из его руки и специально уже бросил на пол! – объявил Пушкин, явно гордясь собой.
– Александр Сергеевич, – остановил его я, – но вы же сами себе противоречите. Не могу сказать, что я вовсе не слыхивал об этом пасквиле, но почему вы обвиняете в его составлении господина Геккерна? Коли он голландский посланник, то дураком уж быть точно не может. Зачем же ему было давать вам такой веский повод для вызова на дуэль, а ваша горячность хорошо известна, а потом, как вы выражаетесь, интриговать, пытаясь отговорить вас от этой дуэли?
Пушкин побледнел.
– А кто же это мог быть? – растерянно спросил он. – Кто?
– Ну откуда же мне знать, милостивый государь! – воскликнул я. – Сами вы утверждали не раз, что люди злы и завистливы, что привыкли вы думать о них самое плохое.
Взревновать к вашему таланту и семейному счастью мог любой.
– Все равно выходка непростительна! – гневливо возразил Пушкин. – Поведение моей жены было безупречно, а поводом к этой низости было настойчивое ухаживание за нею господина Дантеса, то и отвечать придется ему. Я, добр, бесхитростен, но сердце мое чувствительно, и оскорблять себя я не позволю!
Я принялся уговаривать его, твердил что-то о церкви, о смирении. Рекомендовал уехать в деревню.
– Я просил отпуск, мне не дали, – несчастным голосом ответил Пушкин. Лицо его изменилось, приняв горестное, почти детское выражение. – Он меня не отпускает.
– Кто? – спросил я.
– Государь император. Я пробую не вывозить жену, император меня тут же в этом упрекает. Он тоже имеет на нее виды. – Взгляд Пушкина снова стал безумным. – Красота Натали привлекает всех. А как мне мериться с государем? Он тут всему хозяин… Царь ухлестывает за моей женой, как обычный офицеришка!
Я отвел глаза, вспоминая рассказ Натальи Николаевны о добрых советах государя. Печальная ситуация в императорском семействе была мне в общих чертах известна. После пяти тяжелейших родов императрицы врачи предупредили, что следующие роды могут стать для нее последними: хрупкий организм этой смелой и сильной женщины не вынесет нагрузки. Любя свою законную супругу больше жизни, государь добровольно отказался от половых с ней сношений, но сам, будучи молодым и физически сильным мужчиной, не мог принять «монашеский» обет. Увы, его любовные похождения слишком часто становились предметом сплетен и давали повод каждому супругу подозревать свою жену в неверности. Наше время, и петербургское общество в особенности, не может служить образцом нравственности, в распоряжении государя всегда были изрядное количество светских прелестниц, имевших сговорчивых неревнивых мужей. Жестоким и абсурдным было подозревать государя в попытках соблазнить скромную красавицу, бывшую женой того, кого он неоднократно называл своим другом. Я попытался довести эту мысль до пациента, но безуспешно. Пушкин ничему не верил.
Боюсь, что этот разговор даже несколько навредил нашим отношениям. Мы стали реже видеться.
Между тем сделанный Пушкиным вызов стал известен Василию Андреевичу Жуковскому и князю Петру Андреевичу Вяземскому, близким друзьям Александра Сергеевича. Все они старались потушить историю и расстроить дуэль. Геккерн, между прочим, объявил Жуковскому, что если особенное внимание его сына к госпоже Пушкиной и было принято некоторыми за ухаживание, то все-таки тут не может быть места никакому подозрению, никакого повода к скандалу, потому что барон Дантес делал это с благородной целью, имея намерение просить руки сестры госпожи Пушкиной, Екатерины Николаевны Гончаровой.
Удивление Пушкина было невыразимое; казалось, что все сомнения должны были упасть перед таким доказательством, что Дантес не думает о его жене. Но Пушкин не поверил сей новой неожиданной любви; а так как не было причины отказать в руке свояченицы, тридцатилетней девушки, которой Дантес нравился, то и было изъявлено согласие.
Однако грядущая свадьба отнюдь не пресекла сплетни, а, напротив, подлила масла в огонь. Никто не хотел верить, что Дантес женился по своей воле. Екатерина Николаевна, рослая, статная и даже схожая с чертами со своей прелестной сестрой, красотой в целом не отличалась. О ней говорили, что она смахивала на иноходца или на ручку от помела. Дантес же, которого мне мельком довелось увидеть, был малый смазливый, из тех, что женщинам нравятся. Однако же не всегда мы выбираем, руководствуясь лишь внешней привлекательностью, порой надежным основанием для счастливого брака служат совсем иные черты. Увы, петербургский свет этого понять не мог! Не мог понять этого и бедный Пушкин, видевший в женщинах лишь хорошеньких, но пустых созданий. Он не поверил сей неожиданной любви; ревность его продолжалась, и в душе его не наступило спокойствие.