постоянных усилий. Вот уже я успел победить мое отвращение – писать и продавать стихи, ради насущного хлеба. Стихи, раз мною написанные, уже кажутся мне товаром, по столько-то за штуку. Не понимаю ужаса моих друзей (мне вообще не совсем ясно, что такое мои друзья). Мне только становится не в мочь зависеть от хорошего или дурного пищеварения того или другого начальника, мне надоело видеть, что меня, в моем отечестве, принимают хуже, чем первого пришлого пошляка из англичан (le premier galopin anglais), который приезжает к нам беспечно разматывать свое ничтожество и свое бормотанье (sa nonchalente platitude et son baragoin). Нет никакого сомнения, что гр. Воронцов, будучи умным человеком, сумеет повредить мне во мнении публики, но я оставлю его в покое наслаждаться триумфом, потому что также мало ценю общественное мнение, как и восторги наших журналистов…»
Однако же гр. Воронцов нисколько не думал о триумфе, а, напротив, думал о том, чтоб расстаться с беспокойным подчиненным, как можно мягче, благороднее и гуманнее.
Пушкин не мог получить прямо и на месте отставки, которой так добивался: он числился в м-ве иностранных дел, откуда получал и назначенное ему жалованье, а вдобавок был прислан на службу в край по именному повелению. Для принятия каких-либо мер относительно поэта, необходимо было снестись предварительно с администрацией в Петербурге. В конце марта, 23 числа 1824 года, гр. Воронцов обратился к управляющему министерством иностранных дел гр. Нессельроде, прося его доложить Государю о необходимости отозвать Пушкина из Одессы, и выставляя для этого причины, которые наименее могли повредить Пушкину во мнении правительства – именно: накопление приезжих в Одессе ко времени морских купаний, их неумеренные восхваления поэта, постоянно кружащие ему голову и мешающие его развитию. Вообще, письмо это, составленное на французском языке, по своей осторожности и деликатности рисует характер и личность начальника с весьма выгодной стороны.
Он начинал его свидетельством, что, застав уже Пушкина в Одессе, при своем прибытии в город, он с тех пор не имел причин жаловаться на него, а, напротив, обязан сказать, что замечает в нем старание показать скромность и воздержность, каких в нем, говорят, никогда не было прежде. Если теперь он ходатайствует об его отозвании, то единственно из участия к молодому человеку не без таланта и из желания спасти его от следствий главного его порока – самолюбия. «Здесь есть много людей, – приводим собственные слова гр. Воронцова в переводе, – а с эпохой морских купаний число их еще увеличится, которые, будучи восторженными поклонниками его поэзии, стараются показать дружеское участие непомерным восхвалением его и оказывают ему через то вражескую услугу, ибо способствуют к затмению его головы и признанию себя отличным писателем, между тем, как он, в сущности, только слабый подражатель не совсем почтенного образца – Лорда Байрона (qu'il n'est encore qu'un faible imitateur d'un original trèspeu recommendable – Lord Byron) – и единственно трудом и долгим изучением истинно великих классических поэтов мог бы оплодотворить свои счастливые способности, в которых ему невозможно отказать».
Вот почему необходимо извлечь его из Одессы. Перевод снова в Кишинев к генералу Инзову, не пособил бы ничему – Пушкин все-таки остался бы в Одессе, но уже без наблюдения, да и в Кишиневе он нашел бы еще между молодыми греками и болгарами довольно много дурных примеров. Только в какой-либо другой губернии мог бы он найти менее опасное общество и более времени для усовершенствования своего возникающего таланта и избавиться от вредных влияний лести и от заразительных, крайних и опасных идей. Граф Воронцов в конце письма выражает твердую надежду, что настоящее его представление не будет принято в смысле осуждения или порицания Пушкина.
Для пояснения слов и основной мысли письма нужно сказать, что молодежь Одесского Ришельевского лицея, наезжих туземных помещиков и самого штата наместника не уступала никому в прославлении Пушкина. Много было также, как между ними, так и в самом одесском обществе, поляков, видевших в Пушкине предмет для поклонения в двойном его качестве: славного писателя и жертвы (будто бы) правительства. По случаю беспорядков в Виленском университете, возбужденных там тайным обществом «Филаретов», недавно тогда обнаруженном, предвиделось еще увеличение этого класса людей. Оно именно так и случилось. В начале 1825 г., когда Пушкина уже не было в Одессе, явились на кафедры Ришельевского лицея Мицкевич и Ежовский, высланные из Вильны и вскоре опять удаленные со своих мест за подозрительные связи с разными польскими помещиками края. Оба они в следующем году поступили на службу в Москву: Мицкевич в штат канцелярии генерал-губернатора, а Ежовский с 1826 года на кафедру греческой словесности в университет. Наплыв иностранцев – иногда самых резких и крайних воззрений – был также не маловажен. В самом доме наместника Пушкин часто встречался, например, с доктором англичанином, по всем вероятиям, страстным поклонником Шелли, который учил поэта нашего философии атеизма и сделался невольным орудием второй его катастрофы, о чем ниже[68]. Кроме того, из писем нашего поэта видно, что вскоре ожидали прибытия в Одессу почти всего общества Раевских-Давыдовых, давшего из себя столько жертв правосудию, после подавления бунта в Петербурге и во 2-й армии. Как бы то ни было, но мягкое и благожелательное представление гр. Воронцова заставляло предвидеть для Пушкина только перевод на службу во внутренние губернии, к чему оно и было все направлено. Благодаря однако же опрометчивости самого поэта, дело это усложнилось новыми, не предвиденными обстоятельствами, и получило исход, какого никто от него не ожидал.
Вероятно еще до отправления письма гр. Воронцова в Петербург, Пушкин сообщал кому-то из приятелей своих в Москве шуточное известие о себе, в котором заключалась следующая фраза: «Ты хочешь знать, что я делаю – пишу пестрые строфы романтической поэмы и беру уроки чистого Афеизма. Здесь англичанин, глухой философ, единственный умный Афей, которого я еще встретил». К этому, мимоходом, Пушкин присоединил еще заключение: «Система не столь утешительная, как обыкновенно думают, но, к несчастию, более всего правдоподобная». Письмо было даже и по тону совершенно пустое, нисколько не обнаруживавшее чего-либо похожего на окончательно принятое и серьезное убеждение. Оно принадлежало, видимо, к тому разряду писем, которые назначены производить шум и толки в кругу близких знакомых. Оно решило, однако же, участь Пушкина. Благодаря не совсем благоразумной гласности, которую сообщили ему приятели Пушкина и особенно покойный Александр Иванович Тургенев, как мы слышали, носившийся с ним по своим знакомым, письмо дошло до сведения администрации. В то печальное время напряженного мистического брожения, внутренняя пустота и несостоятельность записки не могли ослабить ужаса, произведенного одним внешним ее содержанием, словами, в ней заключающимися. Не без основания говорил впоследствии сам ее автор, что он был сослан за две строки вздорного письма. Эти две строки и вызвали именно то решение, которого никто не ожидал.
Отвечая на представление графа Воронцова, управляющий министерством иностранных дел, граф Нессельроде, сообщал ему по-французски от 11-го июля 1824 г., что «правительство вполне согласно с его заключениями относительно Пушкина, но, к сожалению, пришло еще к убеждению, что последний нисколько не отказался от дурных начал, ознаменовавших первое время его публичной деятельности. Доказательством тому может служить, препровождаемое у сего, письмо Пушкина, которое обратило внимание московской полиции по толкам, им возбужденным. По всем этим причинам, правительство приняло решение исключить Пушкина из списка чиновников министерства иностранных дел, с объяснением, что мера эта вызвана его беспутством (par son inconduite), a чтоб не оставить молодого человека вовсе без всякого присмотра и тем не подать ему средств свободно распространять свои губительные начала, которые под конец вызвали бы на него строжайшую кару закона, правительство повелевает, не ограничиваясь отставкой, выслать Пушкина в имение его родных, в псковскую губернию, подчинить его там надзору местных властей и приступить к исполнению этого решения немедленно, приняв на счет казны издержки его путешествия до Пскова».
Граф М.С. Воронцов получил предписание в Крыму, где путешествовал в это время и где, заболев лихорадкой, остановился, долго не являясь в Одессу. По его приказанию, правитель дел его походной канцелярии А.И. Левшин передал исполнение высочайшей воли относительно Пушкина тогдашнему градоначальнику Одессы, графу А.Д. Гурьеву.
Так кончилось последнее годичное пребывание Пушкина в Одессе.
30-го июля 1824 г. Пушкин уже выехал из города, получив 389 р. прогонных денег и 150 р. недоданного ему жалованья. Он обязался подпиской следовать до места назначения своего через Николаев, Елисаветград, Кременчуг, Чернигов и Витебск, нигде не останавливаясь на пути. Маршрут этот составлен был с ясной целью удалить его от Киева и тех польских и русских знакомых, каких он мог встретить в городе и его уездах. Это явствует также и из собственноручной приписки градоначальника Одессы, графа Гурьева, к его отчету о высылке Пушкина, поданному начальнику края: «маршрут его до Киева не касается». Все эти предосторожности убеждают, что правительство уже знало о существовании заговора на юге России и о ветвях, которые он пустил в разных направлениях, и принимало в соображение, при удалении Пушкина из Одессы, его связи с лицами, сделавшимися ему более или менее подозрительными.
Пушкин ехал скоро, в точности исполняя обещания своей подписки. По донесению псковской земской полиции, 9-го августа он уже прибыл в родовое свое поместье, знаменитое Михайловское, где его ожидали близкие – отец, мать, а также брат и сестра, с которыми он был теперь столь же внезапно соединен, как внезапно разлучен за 4 года назад. Но радость свидания была теперь значительно отравлена особенностью его положения и последствиями, какие из того истекали.