[85].
Пушкин сам понимал, что поступил опрометчиво, под влиянием минуты. Понимал, что если его ссора с отцом получит широкую огласку (в письме Адеркасу он о ней умолчал), то враги его, которых немало, постараются представить его царю, как человека, лишённого всяких моральных устоев, не почитающего даже родителей, презревшего законы человеческие и божеские, не терпящего никаких ограничений. Поэтому написал вслед уехавшему в начале ноября из Михайловского в Петербург брату Льву: «Скажи от меня Жуковскому, чтоб он помолчал о происшествиях, ему известных. Я решительно не хочу выносить сору из Михайловской избы, — и ты, душа, держи язык на привязи».
Жуковский между тем прислал ответ и Пушкину, и Прасковье Александровне. 12 ноября он писал Осиповой: «Милостивая государыня Прасковья Александровна. Я имел честь получить письмо ваше, которое, признаюсь, привело меня в совершенное замешательство; я не знал, что делать, кого просить и о чём. Слава богу, что всё само собою устроилось. Лев Пушкин уверял меня, что письмо к Адеркасу остановлено и что оно никаких следствий иметь не может». И в конце добавлял: «Усерднейше прошу вас уведомить меня о следствиях, которые имело письмо к Адеркасу»[86].
Что же позволило Льву Пушкину уверить Жуковского, что письмо его брата к псковскому губернатору «остановлено» и никаких следствий иметь не может? В письме П. А. Осиповой Жуковскому есть такая фраза: «Я всё сделала, что могла, чтобы предупредить следствие оной (т. е. просьбы Пушкина заменить деревню крепостью. — А. Г.), но не знаю, удачно ли». Очевидно, Прасковья Александровна сразу же приняла свои меры, чтобы остановить письмо Пушкина, а в том случае, если оно уже доставлено, нейтрализовать его действие. Это и имел в виду Лев Пушкин. Но и сама Прасковья Александровна, и Жуковский не были уверены в успехе. Потому и просил Жуковский сообщить ему, чем кончилось дело.
Это не было ясно и Пушкину. «Здесь слышно,— писал он Льву, — будто губернатор приглашает меня во Псков. Если не получу особенного повеления, верно я не тронусь с места. Разве выгонят меня отец и мать. Впрочем я всего ожидаю. Однако поговори, заступник мой, с Жуковским и Карамзиным. Я не прошу от правительства полумилостей; это была бы полу-мера, и самая жалкая. Пусть оставят меня так, пока царь не решит моей участи. Зная его твёрдость и, если угодно, упрямство, я бы не надеялся на перемену судьбы моей, но со мной он поступил не только строго, но и несправедливо. Не надеясь на его снисхождение — надеюсь на справедливость его».
Обстоятельства, к счастью, сложились так, что история с письмом окончилась благополучно. Правда, это выяснилось лишь в начале двадцатых чисел ноября. «Скажи моему гению-хранителю, моему Жуковскому, что, слава богу, всё кончено. Письмо моё к Адеркасу у меня»,— писал Пушкин брату. А Прасковья Александровна 22 ноября сообщала Жуковскому: «Приятной обязанностью себе поставлю исполнить желание ваше насчёт положения дел любезного нашего поэта. К похождению письма его смело можно сказать, что на сей раз Puchkine fût plus heureux que sage[87]. У вас был ужасный потоп, а у нас распутица. Посланный его, не нашед губернатора во Пскове, через неделю возвратился, не отдав письмо никому. Теперь отдал его А. С-чу, и он сказал мне вчера, что его уничтожил, и душе моей стало легче»[88].
Через неделю, стараясь оправдаться перед Жуковским по поводу всего происшедшего, Пушкин ещё раз объяснял ему причину своих волнений. «Мне жаль, милый, почтенный друг, что наделал эту всю тревогу; но что мне было делать? я сослан за строчку глупого письма (истинной причины ссылки Пушкин не знал — А. Г.); что было бы, если правительство узнало бы обвинение отца? что пахнет палачом и каторгою. Отец говорил после: „экой дурак, в чём оправдывается! да он бы ещё осмелился меня бить! да я бы связать его велел! — зачем же обвинять было сына в злодействе несбыточном? да как он осмелился, говоря с отцом, непристойно размахивать руками? это дело десятое. Да он убил отца словами!“ — каламбур и только. Воля твоя, тут и поэзия не поможет».
Три первых самых трудных месяца в Михайловском подходили к концу. После 10 ноября следом за Львом в сопровождении приказчика Михайлы Калашникова уехала и Ольга. А вскоре и родители.
Перед отъездом Сергей Львович сообщил Пещурову, что «не может воспользоваться доверием» генерал-губернатора Паулуччи и взять на себя смотрение за сыном, потому что, «имея главное поместье в Нижегородской губернии, а всегдашнее пребывание в Санкт-Петербурге», он по делам своим «может потерпеть совершенное расстройство, оставаясь неотлучно при одном сыне».
Непосредственным «опекуном» Пушкина остался Пещуров.
Существует предположение, что осенью 1824 года Пушкин тайно ездил в Бронницы Новгородской губернии, за 350 вёрст от Михайловского, где квартировал драгунский полк. Предположение основано на письме офицера этого полка Н. И. Филимонова к сестре от 15 сентября 1825 года, в котором тот сообщает, будто познакомился с Пушкиным «прошлого года, когда он проезжал через Бронницы в Петербург»…[89] Но предположение это явно неосновательно. Всё, что мы знаем о жизни Пушкина этого времени, не позволяет серьёзно говорить о его поездках не только в Петербург, но и в Бронницы. Или речь в письме Филимонова идёт о Льве Сергеевиче, который по дороге из Михайловского в Петербург в ноябре мог завернуть из Порхова к друзьям в Бронницы и там читал стихи брата, или просто молодой офицер хотел похвастать своим знакомством с знаменитым поэтом перед сестрой, которую Пушкин «очень занимал».
Тригорские друзья
Вскоре после отъезда Льва Пушкин писал ему: «…я в Михайловском редко». Пока здесь жили родители, дома он только ночевал. С утра пораньше садился на коня и уезжал в Тригорское. Туда же просил адресовать ему письма. «Пиши мне,— наказывал он Вяземскому.— Её высокородию Прасковье Александровне Осиповой, в Опочку, в село Тригорское, для дост. А. С.».
Большой, нескладный снаружи, но уютный внутри тригорский дом, как и прежде, встречал его звуками весёлых голосов, домовитой суетой, девичьим смехом.
Неприглядный наружный вид одноэтажного, длинного тригорского дома, как мы знаем, объяснялся тем, что постройка эта никогда не предназначалась под господское жилище, а была полотняной фабрикой. Задумав перестроить свой обветшалый дом, владелица Тригорского с семьёй перебралась в пустующую фабрику, приспособив её для временного жилья и украсив двумя незатейливыми фронтонами, да здесь и осталась.
Кроме комнат самой Прасковьи Александровны и старшего сына Алексея Вульфа, старших дочерей, падчерицы, детской в доме, в особой комнате, помещалась библиотека, были гостиная, столовая, классная, где учились дети, запасная комната для гостей, девичья, кладовая для припасов, кухня.
Обстановка комнат не отличалась особой роскошью, но была значительно богаче, чем в Михайловском. Дом был более обжитой, более обихоженный дворовыми под надзором строгой хозяйки. Небольшие светлые комнаты со стенами, выкрашенными клеевой краской, белёными или изразцовыми печами, множеством тонконогих столиков для карт и для вышивания, мягкими диванами и креслами, фортепьяно в гостиной, зеркалами, портретами и картинами на стенах, причудливыми лампами, фарфоровыми безделушками, множеством цветов в горшках дышали покоем и уютом.
После смерти второго мужа — И. С. Осипова, скончавшегося незадолго до приезда Пушкина, 5 февраля 1824 года, и оставившего жене двух малолетних дочерей Марию и Екатерину, а также свою дочь от первого брака Александру (Алину), — Прасковья Александровна снова оказалась главой семьи. С нею жили и старшие дочери — Анна Николаевна (Анета) и Евпраксия Николаевна (Зизи) Вульф.
Вместе со своей сводной сестрой Алиной Осиповой они составляли то молодое женское общество, которое и в эти трудные месяцы, да и после, скрашивало деревенскую жизнь поэта.
Особенно дорожил Пушкин дружеским расположением и заботливым вниманием Прасковьи Александровны, которая относилась к нему подлинно по-родственному. Она и Пушкины не состояли в родстве, но были свойственниками. Старшая сестра Прасковьи Александровны — Елизавета вышла замуж за двоюродного брата Надежды Осиповны мичмана Якова Исааковича Ганнибала. Брак состоялся, как рассказывает Анна Петровна Керн — племянница Прасковьи Александровны по первому мужу, против воли отца, и Елизавета Александровна, чтобы соединиться со своим избранником, бежала из дома. По словам той же Керн, разгневанный отец лишил старшую дочь наследства, но после его смерти Прасковья Александровна, чтобы восстановить справедливость, половину доставшегося ей отдала сестре. В какой мере это соответствует действительности, сказать трудно, но, что подлинно известно, так это то, что Прасковья Александровна отдала своей менее состоятельной сестре два имения — Батово и Вече. И это характеризует её с лучшей стороны.
А. П. Керн оставила описание внешности Прасковьи Александровны: «…рост ниже среднего гораздо, впрочем, в размерах, и стан выточенный, кругленький, очень приятный; лицо продолговатое, довольно умное… нос прекрасной формы, волосы каштановые, мягкие, тонкие, шёлковые; глаза добрые, карие, но не блестящие; рот её только не нравился никому; он был не очень велик и не неприятен особенно, но нижняя губа так выдавалась, что это её портило. Я полагаю, что она была бы просто маленькая красавица, если бы не этот рот»[90].
Сближение П. А. Осиповой с семейством Пушкиных объяснялось не только свойством и соседством. У них было много общего. И Прасковья Александровна, и Сергей Львович с Надеждой Осиповной рознились от обычных помещиков образованностью, широтой интересов.