Пушкин в Михайловском — страница 39 из 80

лагородны, независимы». Этими же качествами должен обладать критик. «…Покаместь мы будем руководствоваться личными нашими отношениями, критики у нас не будет…»

Решительно разошёлся Пушкин с Рылеевым и Бестужевым в понимании первой главы «Евгения Онегина». Ещё в январе 1825 года он обращался к Рылееву: «Бестужев пишет мне много об Онегине — скажи ему, что он не прав: ужели хочет он изгнать всё лёгкое и весёлое из области поэзии? куда же денутся сатиры и комедии? следственно должно будет уничтожить и Orlando furioso, и Гудибраса, и Pucelle, и Вер-Вера, и Рейнике-фукс, и лучшую часть Душеньки[176], и сказки Лафонтена, и басни Крылова etc, etc, etc, etc… Это немного строго. Картины светской жизни также входят в область поэзии…»

Рылеев не возражал против того, что «картины светской жизни также входят в область поэзии», но категорически настаивал на том, что «Онегин» «ниже Бахчисарайского фонтана и Кавказского пленника». Со своих романтических позиций и он, и Бестужев не могли правильно оценить великое новаторство пушкинского романа. Избранный поэтом «предмет» — обыденная жизнь столичного светского молодого человека — Бестужеву представляется «низким». Он ратует за «высокую поэзию», которая «колеблет душу… её возвышает». Подтверждая, что Онегин — лицо жизненно достоверное («вижу человека, которых тысячи встречаю наяву»), Бестужев упрекает Пушкина в том, что он не поставил своего героя «в контраст со светом», а показал просто таким, как «наяву», и предлагает в качестве образца байроновского «Дон Жуана». Пушкин очень сдержанно отвечал Бестужеву в письме 24 марта: «…всё-таки ты не прав, всё-таки ты смотришь на Онегина не с той точки, всё-таки он лучшее произведение моё. Ты сравниваешь первую главу с Дон Жуаном.—Никто более меня не уважает Дон Жуана (первые 5 пес., других не читал), но в нём ничего нет общего с Онегиным. Ты говоришь о сатире англичанина Байрона и сравниваешь её с моею, и требуешь от меня таковой же! Нет, моя душа, многого хочешь. Где у меня сатира? О ней и помину нет в Евгении Онегине. У меня бы затрещала набережная, если б коснулся я сатиры. Самое слово сатирический не должно бы находиться в предисловии. Дождись других песен… ты увидишь, что если уж и сравнивать Онегина с Дон Жуаном, то разве в одном отношении: кто милее и прелестнее (gracieuse) Татьяна или Юлия? 1-ая песнь просто быстрое введение, и я им доволен (что очень редко со мною случается). Сим заключаю полемику нашу…»

Пушкин понимает, что для правильной оценки его романа нужна новая точка зрения, которой ещё нет даже у самых близких ему современных литераторов. Доказывает, что неправомерно подходить к «Онегину» со старыми мерками, привычными понятиями, как неправомерно требовать от него байроновской сатиры. Сказать более определённо, почему в «Онегине» сатиры «и помину нет», чем сказал («у меня бы затрещала набережная, если б коснулся я сатиры»), Пушкин не мог в письме, отправляемом по почте… Не случайно сразу за фразами о сатире следует: «Ах! Если б заманить тебя в Михайловское». Нужен был откровенный серьёзный разговор с другом, которого Пушкину так не хватало.

Важное принципиальное значение для Пушкина и для всей литературной жизни эпохи имела полемика с Вяземским о И. А. Крылове и И. И. Дмитриеве. Пушкин знал и любил басни, шуто-трагедию «Трумф» и другие произведения Крылова с детства. Они, несомненно, оказали на него большое влияние. В письмах из Михайловского он постоянно упоминает Крылова, справляется о нём («Какую Крылов выдержал операцию? дай бог ему многие лета! Его „Мельник“ хорош как „Демьян и Фока“»), цитирует или перефразирует его басни и пьесы, называет единственным гениальным из живых русских писателей (гением и Крылов называл Пушкина).

В 1823 году в качестве предисловия к 6-му изданию «Стихотворений И. И. Дмитриева» была напечатана статья Вяземского «Известие о жизни и стихотворениях Ивана Ивановича Дмитриева». Здесь, признавая заслуги Крылова-баснописца, автор всё же явно отдавал предпочтение басням Дмитриева. Пушкин ещё из Одессы 8 марта 1824 года писал по этому поводу Вяземскому: «…милый, грех тебе унижать нашего Крылова. Твоё мнение должно быть законом в нашей словесности, а ты по непростительному пристрастию судишь вопреки своей совести и покровительствуешь чёрт знает кому. И что такое Дмитриев? Все его басни не стоят одной хорошей басни Крылова…»

Когда в начале 1825 года в Париже вышло изданное графом Г. В. Орловым собрание басен Крылова в переводе на французский язык с предисловием академика Л.-Э. Лемонте и предисловие это вскоре было опубликовано в журнале «Сын Отечества», Пушкин откликнулся на него весьма примечательной статьёй «О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И. А. Крылова». Конечно, не случайно именно Крылов оказался в центре самого значительного критического выступления Пушкина этого времени. Написанная в Михайловском в августе 1825 года статья оканчивалась так: «В заключение скажу, что мы должны благодарить графа Орлова, избравшего истинно-народного поэта, дабы познакомить Европу с литературою севера. Конечно, ни один француз не осмелится кого бы то ни было поставить выше Лафонтена, но мы, кажется, можем предпочитать ему Крылова. Оба они вечно останутся любимцами своих единоземцев. Некто справедливо заметил, что простодушие (naiveté, bonhomie) есть врождённое свойство французского народа; напротив того, отличительная черта в наших нравах есть какое-то весёлое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться: Лафонтен и Крылов — представители духа обоих народов». Народность как выражение «духа», коренных свойств народа, его образа жизни и образа мысли — вот что сейчас особенно ценит Пушкин в творчестве писателя и таким «истинно-народным» писателем считает Крылова. Потому-то так безоговорочно отдаёт ему предпочтение перед Дмитриевым, в противоположность Вяземскому. Имя последнего не упоминается в статье, но совершенно очевидно, что это продолжение полемики.

Вяземский, разумеется, понял это и в письме 16 октября, решительно отстаивая свою точку зрения, разразился грубыми нападками на Крылова. «Как ни говори,— писал он,— а в уме Крылова есть всё что-то лакейское: лукавство, брань из-за угла, трусость перед господами, всё это перемешано вместе. Может быть и тут есть черты народные, но по крайней мере не нам признаваться в них и не нам ими хвастаться перед иностранцами… Назови Державина, Потёмкина представителями русского народа, это дело другое; в них и золото и грязь наши par excellence[177], но представительство Крылова и в самом литературном отношении есть ошибка, а в нравственном, государственном даже и преступление de lèze-nation[178], тобою совершённое».

Пушкин в ответ отшутился в принятом в его переписке с Вяземским фривольном стиле. «Ты уморительно критикуешь Крылова; молчи, то знаю я сама, да эта крыса мне кума…» Цитата из крыловской басни, конечно, обращена к Вяземскому, особые симпатии которого к Дмитриеву были известны (позднее Белинский сказал по этому поводу: «Кумовство и приходские отношения некогда старались даже доставить пальму первенства Дмитриеву; тогда это было забавно, а теперь было бы нелепо»)[179]. Пушкин не изменил своего мнения о личности и творчестве Крылова, его значении, что явствует из всех его дальнейших высказываний. Вяземский не понимал истинной сути жизненной и литературной позиции Крылова, аристократической благопристойности князя претил «мужицкий» демократизм баснописца. Пушкин же отлично, лучше, чем кто бы то ни было, понял и оценил как суть иронического крыловского миросозерцания, жизненного поведения, так и народность его басенного стиля. Всё это было ему сейчас особенно близко и важно. Традиции Крылова — реальный взгляд на явления окружающей жизни, беспощадная ирония — помогали ему в выработке собственного подлинно реалистического стиля.

Одновременно с полемикой о Крылове — самом народном русском писателе, по мнению Пушкина,— он набрасывает вариант статьи, в которой пытается сформулировать своё понимание того, что такое народность литературы вообще. «Мудрено… оспаривать достоинства великой народности» у Шекспира, Лопе де Вега, Кальдерона, Ариосто… «Напротив того, что есть народного в Россиаде и в Петриаде кроме имён… Что есть народного в Ксении, рассуждающей шестистопными ямбами о власти родительской с наперсницей посреди стана Димитрия» (речь идёт о М. М. Хераскове, М. В. Ломоносове, В. А. Озерове). Совокупность всех обстоятельств существования, придающая «каждому народу особенную физиономию, которая более или менее отражается в зеркале поэзии»,— вот народность. «Есть образ мыслей и чувствований, есть тьма обычаев, поверий и привычек, принадлежащих исключительно какому-нибудь народу». Сформулировать своё понимание народности Пушкину было необходимо в момент, когда, по его мнению, в современной русской литературе существовал только один подлинно народный писатель, когда сам он впервые так близко соприкоснулся с народной жизнью и народной поэзией, когда народ вошёл как определяющее действующее лицо в произведение, которое писал с особым увлечением и полагал сейчас важнейшим своим делом.

Постоянными размышлениями над вопросами, по которым велись самые жаркие споры в журналах и которые для него самого являлись основополагающими и постоянно сопровождали его поэтический труд, вызваны были наброски других статей — «О поэзии классической и романтической», «О трагедии», «Возражение на статьи Кюхельбекера в „Мнемозине“»…

«Благослови побег поэта»

Напряжённая творческая работа спасала от безнадёжности и отчаяния, но не могла заставить примириться с положением «ссылочного невольника», «гонимого самовластьем»; невыносимое чувство одиночества вызывало подчас приступы мучительной тоски, «ожесточённого страданья», которые прорывались в письмах. «У нас осень, дождик шумит, ветер шумит, лес шумит — шумно, а скучно» (Плетнёву). Слова «скучно», «скука» повторяются постоянно. «Моё глухое Михайловское наводит на меня тоску и бешенство» (Вяземскому); «Отче! Не брани и не сердись, когда я бешусь; подумай о