Пушкин в Михайловском — страница 71 из 80

я в долги и готовят мне в будущем только беспокойство и хлопоты, а может быть — нищету и отчаяние. Три или четыре года уединённой жизни в деревне снова дадут мне возможность по возвращении в Петербург возобновить занятия…»

Пушкин рассчитывал, что отпуск-то получит. И уже подготовлял к мысли об этом жену. Об отъезде говорилось как о чём-то решённом. «Александр едет в сентябре в деревню на три года! — сообщала дочери Надежда Осиповна.— Это решено; отпуск получен; чему Наташа и покорилась»[286].

Но и необходимого отпуска не дали. На письмо Пушкина к Бенкендорфу царь наложил резолюцию: «Нет препятствий ему ехать куда хочет, но не знаю, как разумеет он согласить сие со службою. Спросить, хочет ли отставки, ибо иначе нет возможности его уволить на столь продолжительный срок».

Пушкин помнил, как отнёсся царь к его прошению об отставке, и не стал настаивать.

Ему дали лишь отпуск на четыре месяца, и 7 сентября он уехал в Михайловское.

За день до отъезда обратился с письмом к министру финансов Е. Ф. Канкрину, прося о выдаче «сполна» 30 тысяч рублей, нужных «в обрез для уплаты необходимой». Просил не как о «милости», а «взаймы», с удержанием жалованья. Царь дал на то согласие, но казначейство ставило препоны.

«Вновь я посетил»

Пушкин надеялся, что в Михайловском сможет плодотворно работать, как обычно в осеннюю пору —

В мои осенние досуги,

В те дни, как любо мне писать…

Но на этот раз всё было по-иному.

Постоянно, начиная с первого письма жене, поэт жалуется, что работать не может. «Сегодня 14-е сентября. Вот уже неделю, как я тебя оставил, милый мой друг; а толку в том не вижу. Писать не начинал и не знаю, когда начну… Вот уже три дня, как я только что гуляю то пешком, то верхом. Эдак я и осень мою прогуляю, и коли бог не пошлёт нам порядочных морозов, то возвращусь к тебе, не сделав ничего». Пушкин вполне отдаёт себе отчёт, почему не может работать. «Вообрази, что до сих пор не написал я ни строчки; а всё потому, что не спокоен»,— пишет он жене 25 сентября. Такое же признание содержится в письме П. А. Плетнёву около 11 октября: «Пишу, через пень колоду валю. Для вдохновения нужно сердечное спокойствие, а я совсем не спокоен».

Поэта не покидают горькие думы о том, что осталось в Петербурге и к чему он вынужден будет возвратиться: материальная необеспеченность, неуверенность в завтрашнем дне, те невыносимые для жизни и творческого труда условия, в которые поставили его жандармы, цензоры, литературные шпионы, царь и его клевреты. «Ты не можешь вообразить,— пишет Пушкин жене 21 сентября,— как живо работает воображение, когда сидим одни между четырёх стен, или ходим по лесам, когда никто не мешает нам думать, думать до того, что голова закружится. А о чём я думаю? Вот о чём: чем нам жить будет? Отец не оставит мне имения; он его уже вполовину промотал; ваше имение на волоске от гибели. Царь не позволяет мне ни записаться в помещики, ни в журналисты. Писать книги для денег, видит бог, не могу. У нас ни гроша верного дохода, а верного расхода 30 000. Всё держится на мне да на тётке. Но ни я, ни тётка не вечны. Что из этого будет, бог знает. Пока месть грустно». Ей же, 29 сентября: «Государь обещал мнеГазету, а там запретил; заставляет меня жить в Петербурге, а не даёт мне способов жить моими трудами. Я теряю время и силы душевные, бросаю за окошки деньги трудовые, и не вижу ничего в будущем».

Эти письма Пушкина жене, как всегда, полны нежности и трогательной заботы о ней и детях, сердечной пушкинской доброты. За шуточными как будто замечаниями — «пиши всё, что ты делаешь, чтоб я знал, с кем ты кокетничаешь, где бываешь, хорошо ли себя ведёшь, каково сплетничаешь…» — чувствуются временами вовсе не шуточная тревога и беспокойство.

О своём образе жизни в деревне поэт рассказывает: «Я много хожу, много езжу верхом, на клячах, которые очень тому рады, ибо им за то даётся овёс, к которому они не привыкли. Ем я печёный картофель, как маймист, и яйца всмятку, как Людовик XVIII. Вот мой обед. Ложусь в 9 часов; встаю в 7»; «Я провожу время очень однообразно. Утром дела не делаю, а так из пустого в порожнее переливаю. Вечером езжу в Тригорское, роюсь в старых книгах да орехи грызу».

Почти ежедневно бывает поэт в Тригорском, неизменно встречая всё тот же сердечный, дружеский приём. Всё напоминает ему здесь «прежнее время»… Рассказами о Тригорском и его обитателях полны письма к жене. «В Тригорском стало просторнее. Евпраксия Николаевна и Александра Ивановна замужем, но Прасковья Александровна всё та же, и я очень люблю её». Многие из его писем помечены Тригорским, а свой адрес он даёт жене такой: «Во Псков, её высокородию, Прасковье Александровне Осиповой для доставления А. С. П. известному сочинителю».

В середине сентября он писал Александре Ивановне Осиповой, теперь Беклешовой, в Псков: «Я пишу к Вам, а наискось от меня сидите Вы сами в образе Марии Ивановны. Вы не поверите, как она напоминает прежнее время.

И путешествия в Опочку

и прочая».

В альбом Анны Николаевны Вульф вписал четверостишие из последней строфы шестой главы «Евгения Онегина»:

            …Простите ж, сени,

Где дни мои текли в глуши,

Исполненны страстей и лени

И снов задумчивой души.

Евпраксию Николаевну и её мужа барона Б. А. Вревского Пушкин навещал в их имении Голубово, в двадцати верстах от Тригорского и в одной версте от Врева. По преданию, помогал молодым хозяевам сажать деревья в парке и в саду, что «было его страстью», копал грядки, рассаживал цветы. «Вседневный журнал» Б. А. Вревского сохранил запись о приезде Пушкина в Голубово 13 сентября. Недели две спустя Вревский навестил поэта в Михайловском. «Я застал его в час пополудни ещё в халате что-то пишущим,— сообщал он А. Н. Вульфу 4 октября,— может быть свою историю Петра Великого, потому что вокруг него были кипы огромных рукописей»[287]. Далее следует упоминание об игре в шахматы. 21 сентября Пушкин писал жене: «Был я у Вревских третьего дня и там ночевал… Я взял у них Вальтер-Скотта и перечитываю его. Жалею, что не взял с собою английского. Кстати; пришли, если можно, Essays de М. Montagne[288] — 4 синих книги, на длинных моих полках».

Книги — неизменные спутники поэта, и среди «старых книг» библиотеки Тригорского, а теперь и Голубова находит он немало интересного. Без книги невозможно представить себе Пушкина в любых обстоятельствах. Что же касается В. Скотта, Пушкин — исторический романист — проявлял к нему особый интерес.

С поездками в Голубово, возможно, связан набросок:

Если ехать вам случится

От *** на *,

Там, где Л. струится

Меж отлогих берегов,—

От большой дороги справа,

Между полем и холмом,

Вам представится дубрава,

Слева сад и барский дом…

Высказывались предположения, что встречей с Евпраксией Николаевной навеяны стихи:

Я думал, сердце позабыло

Способность лёгкую страдать,

Я говорил: тому, что было,

Уж не бывать! Уж не бывать!..

Отделённый сотнями вёрст от столиц, погружённый в невесёлые думы, Пушкин тем не менее, как всегда, стремится быть в курсе современной политической и литературной жизни. Интерес ко всему «на белом свете» не уменьшается, не иссякает запас новых замыслов, планов, проектов. Свидетельство тому — просьбы в письмах жене («пиши мне также новости политические»), особенно — переписка с друзьями-литераторами: Н. В. Гоголем, П. А. Плетнёвым.

Гоголь просил прислать рукопись «Женитьбы», которую Пушкин захватил с собой в деревню, и замечания на неё — «хотя сколько-нибудь главных замечаний». Сообщал, что начал писать «Мёртвые души»: «Сюжет растянулся на предлинный роман и, кажется, будет сильно смешон… Мне хочется в этом романе показать хотя с одного боку всю Русь». Просил дать сюжет («русский чисто анекдот») для новой комедии: «Сделайте милость, дайте сюжет, духом будет комедия из пяти актов, и клянусь будет смешнее чёрта». Известно, что сюжеты и «Ревизора», и «Мёртвых душ» были подсказаны Гоголю Пушкиным. Заканчивалось письмо словами: «Обнимаю вас и целую и желаю обнять скорее лично». Замечательное письмо это — свидетельство безграничного уважения, которое питал Гоголь к своему старшему товарищу и учителю, той роли, которую играл Пушкин в творческом развитии крупнейшего из современных ему русских писателей, в развитии всей новой русской литературы.

В письме Плетнёву Пушкин восторженно отозвался о новой повести Гоголя «Коляска»: «В ней альманах далеко может уехать».

Альманах, о котором идёт речь, Пушкин и Плетнёв намеревались издать в это время. Открываться он должен был «Путешествием в Арзрум», находившимся ещё в цензуре. Председатель Главного комитета цензуры князь М. А. Дондуков-Корсаков чинил всевозможные препятствия изданию сочинений Пушкина, и поэт писал о нём и цензоре А. В. Никитенко: «Ужели залягает меня ослёнок Никитенко и забодает бык Дундук? Впрочем, они от меня так легко не отделаются».

Весьма примечательно то, что пишет Пушкин о названии и оформлении предполагаемого альманаха: «Ты требуешь имени для альманаха: назовём его Арион или Ориoн; я люблю имена, не имеющие смысла; шуточками привязаться не к чему. Лангера заставь также нарисовать виньетку без смысла…» Разумеется, эти «не имеющие смысла», «без смысла» — не более чем камуфляж. Что касается виньетки, которую должен был нарисовать лицеист второго выпуска В. П. Лангер, то Пушкин, вероятно, вспомнил неприятности, вызванные в 1827 году виньеткой на титульном листе «Цыган» — разбитые цепи, кинжал, змея и опрокинутая чаша. А название «Арион» имело смысл особый: так же называлось то написанное Пушкиным в 1827 году стихотворение, где речь шла о самом поэте и его друзьях-декабристах. Именно поэтому и предлагал Пушкин такое название для альманаха.