[112]. Ну разве это не типичный пушкинский анекдот, стандартный водевильный трюк? А выдается за факт «большого биографического значения». Или рассказывала не Вяземская, или рассказывала именно как анекдот. Столь же «доказательны» ссылки на туманные замечания П. А. Плетнева или циничные реплики С. А. Соболевского. Такое толкование «романа» Пушкина с Воронцовой не более чем одна из легенд, во множестве складывавшихся вокруг имени поэта еще при его жизни.
Мы располагаем документальным свидетельством той же В. Ф. Вяземской, смысл которого совершенно однозначен, хотя и его Т. Г. Цявловская пытается толковать превратно. Женщина умная и проницательная, расположенная к Пушкину, с которой, как мы знаем, он подружился в последние месяцы пребывания в Одессе, Вера Федоровна писала мужу вскоре после вынужденного отъезда поэта: «Я была единственной поверенной его огорчений и свидетелем его слабости, так как он был в отчаянии оттого, что покидает Одессу, в особенности из-за некоторого чувства, которое разрослось в нем за последние дни, как это бывает. Не говорю ничего об этом, при свидании потолкуем об этом менее туманно, есть основания прекратить этот разговор. Молчу, хотя это очень целомудренно, да и серьезно лишь с его стороны». Последняя фраза специально приписана, чтобы предыдущая фраза не была ошибочно понята. Свидетельство это тем более достоверно, что Вяземская была очень близка с Воронцовой, много времени проводила в ее обществе и могла наблюдать весь ход этого «очень целомудренного» романа. Со стороны Пушкина было действительно серьезное увлечение, которое нашло выражение в нескольких стихотворениях, множестве рисунков, что убедительно показано Т. Г. Цявловской. Но со стороны Воронцовой явно имели место только легкий флирт (она была кокетлива), благосклонность, сочувствие. Ей, конечно, льстило поклонение уже достаточно известного поэта. Но, учитывая обстоятельства тогдашней ее жизни, ничего иного реально представить себе невозможно. Ведь только что появившаяся в Одессе графиня Воронцова (и, кстати сказать, беременная) была не просто дама, приехавшая к мужу, а супруга самого генерал-губернатора, вновь назначенного хозяина огромного края, занимающая высокое положение в обществе, – «первая леди» Одессы, которая, родив сына, тут же погрузилась в свои семейные и светские обязанности – устраивала дом, принимала местное общество, давала балы, находилась у всех на виду в доме, полном гостей, сослуживцев мужа, прислуги. Да еще буквально не отходил от нее влюбленный в нее, приходившийся ей дальним родственником Александр Раевский. В подобной ситуации невозможно предположить, чтобы эта вполне здравомыслящая тридцатилетняя светская женщина, нежная, заботливая мать, даже если бы она и была влюблена в Пушкина, настолько забылась, настолько потеряла голову, настолько не дорожила ни своей репутацией, ни репутацией мужа (которого высоко ценила, да и он говорил о своей счастливой семейной жизни), что завела скандальный роман (в ее положении он был бы скандальным) с молодым ссыльным поэтом, а затем писала ему в Михайловское любовные послания. Явно имеет место некий психологический сдвиг – наше преклонение перед Пушкиным мы приписываем всем его современникам.
Представление о письмах Воронцовой в Михайловское обычно основывается на позднейших свидетельствах Г. И. Тумачевского (домоправителя Воронцовых), сестры поэта Ольги Сергеевны и на стихотворении «Сожженное письмо». Г. И. Тумачевский сообщил П. И. Бартеневу, что в середине 1850-х годов видел у графини пачку писем Пушкина, позже ею уничтоженных, и даже успел разглядеть на одном из них фразу: «Que fait votre laurdand le mari»[113]. Рассказ этот, однако, не заслуживает доверия по многим причинам[114]. Ольга Сергеевна рассказывала П. В. Анненкову, что, получая осенью 1824 года из Одессы письма, запечатанные перстнем, Пушкин «запирался в своей комнате, никуда не выходил и никого не принимал к себе» (по другому варианту – запирался в своем «кабинете», где «читал их с торжественностью»)[115]. Перед отъездом из Одессы Пушкин, по преданию, получил в подарок от Воронцовой перстень с печаткой, на которой, как он полагал, была вырезана арабская надпись. Второй такой же перстень Воронцова якобы оставила у себя. Надо сказать, что свидетельство Ольги Сергеевны, даже если оставить в стороне факт получения писем из Одессы, страдает фактическими погрешностями. По прошествии многих лет она забыла, что в небольшом, тесном михайловском доме до отъезда ее, Льва и родителей у Пушкина не было своей комнаты, тем паче своего кабинета, где бы он мог запираться, чтобы торжественно читать секретные письма, и в первые месяцы в деревне ему некого было принимать. И свидетельство Ольги Сергеевны не более чем легенда, результат гипнотического влияния «Сожженного письма».
Прощай, письмо любви! Прощай: она велела.
Как долго медлил я! как долго не хотела
Рука предать огню все радости мои!..
Но полно, час настал. Гори, письмо любви.
Готов я; ничему душа моя не внемлет.
Уж пламя жадное листы твои приемлет…
Минуту!.. вспыхнули! пылают – легкий дым
Виясь теряется с молением моим.
Уж перстня верного утратя впечатленье,
Растопленный сургуч кипит… О Провиденье!
Свершилось! Темные свернулися листы;
На легком пепле их заветные черты
Белеют… Грудь моя стеснилась. Пепел милый,
Отрада бедная в судьбе моей унылой,
Останься век со мной на горестной груди…
Здесь все атрибуты позднейшей легенды – и «письмо любви», и отпечаток «перстня верного». Но реальные обстоятельства опровергают легенду. Летом 1825 года один из знаменитых российских «вестовщиков», братьев Булгаковых, которые по долгу службы и по собственной любознательности распечатывали чужие письма, – Константин Яковлевич, чиновник по особым поручениям при московском генерал-губернаторе, писал своему брату – петербургскому почт-директору, что граф М. С. Воронцов «желал, чтобы сношения с Вяземскою прекратились у графини; он очень сердит на них обеих, особенно на княгиню, за Пушкина, шалуна-поэта, да и поделом. La W.[116], a voulu favoriser sa fuite d’Odessa, lui a cherché de l’argent, une embarcation. Cela a-t-il du sens commun?»[117][118]. Если Воронцов из-за Пушкина не хотел, чтобы его жена поддерживала отношения с В. Ф. Вяземской, стал ли бы он терпеть, чтобы Елизавета Ксаверьевна переписывалась с самим Пушкиным – «мерзавцем», «сумасшедшим», как называл он поэта? Мог ли он допустить, чтобы имя его жены связывали с именем Пушкина? Ничего подобного Воронцов бы не допустил. И графиня это знала. Она знала и то, что письма Пушкина и к Пушкину подвергаются перлюстрации. Знала, что о ее письмах к поэту стало бы незамедлительно известно мужу – одесская почта и полиция были в его руках. Нет никаких реальных оснований утверждать, что Воронцова вела с Пушкиным любовную или какую-либо переписку. Фактически речь может идти лишь об одном письме, полученном поэтом вскоре по приезде в Михайловское. 5 сентября 1824 года он по-французски записал в своем дневнике: «U. l. d. E. W.» (монограмма зачеркнута) – расшифровывается как «Une lettre de Elise Woronzoff» (письмо от Элизы Воронцовой). Это единственное письмо могло быть написано Воронцовой под влиянием горячо сочувствовавшей Пушкину Веры Федоровны Вяземской. Она видела, в каком мрачном настроении покидал Одессу Пушкин, как он был взволнован, взбешен, и опасалась, чтобы он с отчаяния не совершил какого-нибудь безумства, пытаясь отомстить своим мучителям.
И бурные кипели в сердце чувства
И ненависть и грезы мести бледной…
Знала все это и Воронцова. И под влиянием Вяземской послала вслед Пушкину несколько сочувственных ободряющих строк.
Вероятнее же всего, никакого письма от Воронцовой вообще не было, и шифрованная дневниковая пометка Пушкина относится к нескольким сочувственным словам от нее в письме Александра Раевского, отправленном из Белой Церкви 21 августа и полученном поэтом в Михайловском именно в начале сентября (не случайно монограмма Воронцовой Пушкиным зачеркнута). Елизавета Ксаверьевна в то время также находилась в Белой Церкви, куда уехала к больным детям вскоре после отъезда из Одессы Пушкина. Зная, что Раевский пишет в Михайловское, она поручила ему передать поэту свое сочувствие (если бы она писала сама, привет этот был бы излишним). Не называя Воронцову по имени (даже в этом случае нужна была конспирация), Раевский сообщал: «Она приняла живейшее участие в вашем несчастии; она поручила мне сказать вам об этом, я пишу вам с ее согласия. Ее нежная и добрая душа видит лишь несправедливость, жертвою которой вы стали…»
Что же касается «Сожженного письма», то это – поэтическое произведение, мечта поэта о «письме любви», а не констатация реального биографического факта. Неоспоримым подтверждением тому служит и опубликование Пушкиным «Сожженного письма» в собрании своих стихотворений 1826 года. Если бы дело обстояло иначе, Пушкин, с его понятиями о чести, никогда бы не поступил подобным образом. Как бы он выглядел в глазах Воронцовой, афишируя их близкие отношения, если бы таковые имели место?..
«Сожженное письмо» Пушкин писал в середине декабря 1824 – начале января 1825 года. 24 марта 1825 года он сообщал В. Ф. Вяземской: «Я не поддерживаю никаких сношений с Одессой, и мне совершенно неизвестно, что там происходит».
Надо сказать, что выведение биографических фактов из поэтических произведений недопустимо. Среди стихотворений, написанных Пушкиным в первые месяцы деревенской ссылки, немало навеянных воспоминаниями о юге, но это отнюдь не значит, что в них обязательно описываются реальные события. На что «личное» стихотворение «К морю», но невозможно же утверждать, что «могучая страсть» была причиной, помешавшей поэту совершить задуманный им побег из Одессы за границу. Наивными и неубедительными представляются попытки извлечь из наброска «Младенцу» или из не включенного в поэму «Цыганы» монолога Алеко над колыбелью сына доказательства того, что Пушкин знал о предстоящем появлении своего ребенка у Воронцовой, о чем она сама сообщила (!). Ни одно из произведений Пушкина, написанных в Михайловском или в более поздние годы, не может слу