Когда речь зашла о теперешнем положении Пушкина, он признался, что несколько примирился в эти четыре месяца с новым своим бытом, вначале очень для него тягостным; что тут, хотя невольно, но все-таки отдыхает от прежнего шума и волнений; с музой живет в ладу и трудится охотно и усердно. Скорбел только, что с ним нет сестры его, но что, с другой стороны, никак не согласился, чтоб она по привязанности к нему проскучала целую зиму в деревне. Хвалил своих соседей в Тригорском, хотел даже везти меня к ним, но я отговорился тем, что приехал на такое короткое время, что не успею и на него самого наглядеться. Среди всего этого много было шуток, анекдотов, хохоту от полноты сердечной. Уцелели бы все эти дорогие подробности, если бы тогда при нас был стенограф.
Пушкин заставил меня рассказать ему про всех наших первокурсных Лицея; потребовал объяснения, каким образом из артиллеристов я преобразовался в судьи. Это было ему по сердцу, он гордился мною и за меня!..
Незаметно коснулись опять подозрений насчет общества. Когда я ему сказал, что не я один поступил в это новое служение отечеству, он вскочил со стула и вскрикнул: „Верно, все это в связи с майором Раевским, которого пятый год держат в Тираспольской крепости и ничего не могут выпытать“. Потом, успокоившись, продолжал: „Впрочем, я не заставляю тебя, любезный Пущин, говорить. Может быть, ты прав, что мне не доверяешь. Верно, я этого доверия не стою, – по многим моим глупостям“. Молча, я крепко расцеловал его; мы обнялись и пошли ходить; обоим нужно было вздохнуть»[124].
«Незаметно коснулись опять подозрений насчет общества…» Пущин написал «опять», потому что подозрения о существовании тайного общества и причастности к нему Пущина появились у Пушкина много раньше, вскоре после выхода из Лицея, когда он приобщился к столичной жизни и вошел в среду молодых вольнодумцев. Подозрения эти имели основания. Тайное общество действительно существовало. Летом 1817 года Пущина принял в него полковник Генерального штаба И. Г. Бурцов, считая, что «по мнениям и убеждениям», вынесенным из Лицея, Пущин «готов для дела». «Первая моя мысль, – рассказывал Пущин, – была открыться Пушкину: он всегда согласно со мною мыслил о деле общем (respublica), по-своему проповедовал в нашем смысле – и изустно, и письменно, стихами и прозой. Не знаю, к счастию ли его или к несчастию, он не был тогда в Петербурге…» Пушкин в это время находился в Михайловском.
А далее у Пущина появились опасения: «Подвижность пылкого его нрава, сближение с людьми ненадежными пугали меня».
И Пущин хранил свою тайну, стараясь усыпить подозрения друга, хоть это и было не просто. «…Он затруднял меня спросами и расспросами, от которых я, как умел, отделывался, успокаивая его тем, что он лично, без всякого воображаемого им общества, действует как нельзя лучше для благой цели: тогда везде ходили по рукам, переписывались и читались наизусть его „Деревня“, „Ода на свободу“, „Ура! В Россию скачет…“ и другие мелочи в том же духе. Не было живого человека, который не знал бы его стихов»[125].
Еще более окрепли у Пушкина подозрения насчет существования общества в Кишиневе. Близость к видным членам тайной организации – генералу М. Ф. Орлову (который, будучи командиром дивизии, завел в ней неслыханные порядки: отменил телесные наказания, карал плохо обращавшихся с солдатами офицеров, открыл для солдат дивизионную школу), к его адъютанту К. А. Охотникову, майору В. Ф. Раевскому, весь ход кишиневских событий 1822 года (арест Раевского, солдатские волнения, последовавший затем разгром «орловщины») не могли не убедить Пушкина, что тайное общество существует.
Теперь, в Михайловском, признание Пущина как бы поставило все на свои места, внесло окончательную ясность, выявило размах движения, его общность на юге и на севере. Отсюда и порывистое: «Верно, все это в связи с майором Раевским, которого пятый год держат в Тираспольской крепости и ничего не могут выпытать».
Пушкин не требовал ни подробностей, ни разъяснений, ни доверия, которого он, по его словам, «по многим… глупостям» не стоил. Он склонен был к самобичеванию и не знал, что еще на юге генералу С. Г. Волконскому, бывавшему в Одессе, поручили принять его в тайное общество. Но Волконский поручения не выполнил – не хотел подвергать опасности жизнь поэта.
Пушкин – ссыльный, гонимый, но бодро, с достоинством сносивший удары судьбы, – предстал перед Пущиным в каком-то новом качестве. «Я невольно смотрел на него с каким-то новым чувством, порожденным исключительным его положением: оно высоко ставило его в моих глазах…»[126]
И Пущин доверился другу. Не столь давно он принял в тайное общество другого поэта – К. Ф. Рылеева. О принятии же Пушкина в теперешних его обстоятельствах не могло быть и речи.
В том, что слова Тургенева о двойном надзоре – полицейском и духовном – не вздор, Пущин сам убедился. Он привез с собой «Горе от ума» Грибоедова, чтобы познакомить Пушкина с этой не разрешенной к печати и ходившей в списках комедией. Не имея возможности оставить свой список, предложил Пушкину, чтобы тот прочел его вслух. В самый разгар чтения появился нежданный гость – «духовный пастырь» поэта, настоятель Святогорского монастыря Иона. Монах был деликатен, любезен, но явно хитрил. Объяснил свой визит тем, что, узнавши фамилию приезжего, надеялся встретить своего знакомца генерала П. С. Пущина, которого давно не видел. Гость пробыл недолго – выпил чаю с ромом и удалился с извинениями. Но его появление говорило о многом: в доме явно имелся соглядатай, шпион, получивший строгий наказ тотчас же сообщать обо всех посетителях.
«Я рад был, что мы избавились от этого гостя, – рассказывает Пущин, – но мне неловко было за Пушкина: он, как школьник, присмирел при появлении настоятеля. Я ему высказал мою досаду, что накликал это посещение. „Перестань, любезный друг! Ведь он и без того бывает у меня, я поручен его наблюдению. Что говорить об этом вздоре!“ Тут Пушкин как ни в чем не бывало продолжал читать комедию; я с необыкновенным удовольствием слушал его выразительное и исполненное жизни чтение, довольный тем, что мне удалось доставить ему такое высокое наслаждение. Потом он мне прочел кое-что свое… продиктовал начало из поэмы „Цыганы“ для „Полярной звезды“ и просил, обнявши крепко Рылеева, благодарить за его патриотические „Думы“»[127].
Пущин уехал глубокой ночью. «Мы крепко обнялись в надежде, может быть, скоро свидеться в Москве. Шаткая эта надежда облегчила расставание после так отрадно промелькнувшего дня. Ямщик уже запряг лошадей, колоколец брякнул у крыльца, на часах ударило три. Мы еще чокнулись стаканами, но грустно пилось: как будто чувствовалось, что последний раз вместе пьем, и пьем на вечную разлуку! Молча я набросил на плечи шубу и убежал в сани. Пушкин еще что-то говорил мне вслед; ничего не слыша, я глядел на него: он остановился на крыльце со свечкой в руке. Кони рванули под гору. Послышалось: „Прощай, друг!“ Ворота скрипнули за мной…»[128]
11 января 1825 года было одним из счастливейших дней в ссыльной жизни Пушкина.
Поэта дом опальный,
О Пущин мой, ты первый посетил;
Ты усладил изгнанья день печальный,
Ты в день его Лицея превратил.
Пущин уехал, укрепив убеждение Пушкина, что Россия накануне значительных и грозных событий, которые могут отразиться и на его судьбе. А вскоре пришло от Пущина письмо, где стояла дата: «марта 12-го», с подчеркнутой припиской: «Знамен〈ательный〉 день». В этот день в марте 1801 года был убит император Павел I. В приписке как бы звучат отголоски того, о чем говорили они 11 января 1825 года.
«Дельвига с нетерпеньем ожидаю»
Приезд Пущина явился для Пушкина нечаянной радостью. Приезд же Дельвига, которого поэт ждал с величайшим нетерпением, откладывался и откладывался.
Дельвиг рвался к другу, но задерживали разные непредвиденные обстоятельства. Среди них – грозное петербургское наводнение 1824 года, принесшее много бедствий. Оно не обошло и Дельвига. От воды пострадали только что отпечатанные экземпляры «Северных цветов» на 1825 год. «Жаль мне Цветов Дельвига», – писал Пушкин брату. И спрашивал: «Да надолго ли это его задержит в тине петербургской?» Почти в каждом письме Пушкин просил Льва: «Торопи Дельвига». Писал: «Дельвига с нетерпеньем ожидаю»; «Мочи нет, хочется Дельвига…».
Прошли осень и зима. Наступила весна 1825 года – Дельвиг все не ехал. И писать перестал. Пушкин не знал, что и думать. До него дошли слухи, будто Дельвиг уехал к родным в Белоруссию, там заболел и умер. Пушкин не верил этому. Он взял большой лист бумаги, написал: «Дельвиг, жив ли ты?» И отправил в Витебск. Вскоре пришло письмо от Дельвига, которое все разъяснило. «Милый Пушкин, – писал Дельвиг, – вообрази себе, как меня судьба отдаляет от Михайловского. Я уж был готов отправиться… к тебе, вдруг приезжает ко мне отец и берет с собою в Витебск. Отлагаю свиданье наше до 11-го марта, и тут вышло не по-моему. На четвертый день приезда моего к своим попадаюсь в руки короткой знакомой твоей, в руки Горячки, которая посетила меня не одна, а с воспалением в правом боку и груди. Кровопускание и шпанские мухи сократили их посещение, и я теперь выздоравливаю и собираюсь выехать из Витебска в четверг на святой неделе, следственно, в субботу у тебя буду».
Дельвиг приехал в середине апреля и провел в Михайловском десять дней.
Когда постиг меня судьбины гнев,
Для всех чужой, как сирота бездомный,
Под бурею главой поник я томной
И ждал тебя, вещун пермесских дев