Пушкин понимает, что для правильной оценки его романа нужна новая точка зрения, которой еще нет даже у самых близких ему современных литераторов. Доказывает, что неправомерно подходить к «Онегину» со старыми мерками, привычными понятиями, как неправомерно требовать от него байроновской сатиры. Сказать более определенно, почему в «Онегине» сатиры «и помину нет», чем сказал («у меня бы затрещала набережная, если б коснулся я сатиры»), Пушкин не мог в письме, отправляемом по почте… Не случайно сразу за фразами о сатире следует: «Ах! Если б заманить тебя в Михайловское». Нужен был откровенный серьезный разговор с другом, которого Пушкину так не хватало.
Важное принципиальное значение для Пушкина и для всей литературной жизни эпохи имела полемика с Вяземским о И. А. Крылове и И. И. Дмитриеве. Пушкин знал и любил басни, шуто-трагедию «Трумф» и другие произведения Крылова с детства. Они, несомненно, оказали на него большое влияние. В письмах из Михайловского он постоянно упоминает Крылова, справляется о нем («Какую Крылов выдержал операцию? дай Бог ему многие лета! Его „Мельник“ хорош как „Демьян и Фока“), цитирует или перефразирует его басни и пьесы, называет единственным гениальным из живых русских писателей (гением и Крылов называл Пушкина).
В 1823 году в качестве предисловия к 6-му изданию «Стихотворений И. И. Дмитриева» была напечатана статья Вяземского «Известие о жизни и стихотворениях Ивана Ивановича Дмитриева». Здесь, признавая заслуги Крылова-баснописца, автор все же явно отдавал предпочтение басням Дмитриева. Пушкин еще из Одессы 8 марта 1824 года писал по этому поводу Вяземскому: «…милый, грех тебе унижать нашего Крылова. Твое мнение должно быть законом в нашей словесности, а ты по непростительному пристрастию судишь вопреки своей совести и покровительствуешь черт знает кому. И что такое Дмитриев? Все его басни не стоят одной хорошей басни Крылова…»
Когда в начале 1825 года в Париже вышло изданное графом Г. В. Орловым собрание басен Крылова в переводе на французский язык с предисловием академика П.-Э. Лемонте и предисловие это вскоре было опубликовано в журнале «Сын Отечества», Пушкин откликнулся на него весьма примечательной статьей «О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И. А. Крылова». Конечно, не случайно именно Крылов оказался в центре самого значительного критического выступления Пушкина этого времени. Написанная в Михайловском в августе 1825 года статья оканчивалась так: «В заключение скажу, что мы должны благодарить графа Орлова, избравшего истинно-народного поэта, дабы познакомить Европу с литературою севера. Конечно, ни один француз не осмелится кого бы то ни было поставить выше Лафонтена, но мы, кажется, можем предпочитать ему Крылова. Оба они вечно останутся любимцами своих единоземцев. Некто справедливо заметил, что простодушие (naïveté, bonhomie) есть врожденное свойство французского народа; напротив того, отличительная черта в наших нравах есть какое-то веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться: Лафонтен и Крылов – представители духа обоих народов». Народность как выражение «духа», коренных свойств народа, его образа жизни и образа мысли – вот что сейчас особенно ценит Пушкин в творчестве писателя и таким «истинно-народным» писателем считает Крылова. Потому-то так безоговорочно отдает ему предпочтение перед Дмитриевым, в противоположность Вяземскому. Имя последнего не упоминается в статье, но совершенно очевидно, что это продолжение полемики.
Вяземский, разумеется, понял это и в письме 16 октября, решительно отстаивая свою точку зрения, разразился грубыми нападками на Крылова. «Как ни говори, – писал он, – а в уме Крылова есть все что-то лакейское: лукавство, брань из-за угла, трусость перед господами, все это перемешано вместе. Может быть, и тут есть черты народные, но по крайней мере не нам признаваться в них и не нам ими хвастаться перед иностранцами… Назови Державина, Потемкина представителями русского народа, это дело другое; в них и золото и грязь наши par excellence[177], но представительство Крылова и в самом литературном отношении есть ошибка, а в нравственном, государственном даже и преступление de lèze-nation[178], тобою совершенное».
Пушкин в ответ отшутился в принятом в его переписке с Вяземским фривольном стиле. «Ты уморительно критикуешь Крылова; молчи, то знаю я сама, да эта крыса мне кума…» Цитата из крыловской басни, конечно, обращена к Вяземскому, особые симпатии которого к Дмитриеву были известны (позднее Белинский сказал по этому поводу: «Кумовство и приходские отношения некогда старались даже доставить пальму первенства Дмитриеву; тогда это было забавно, а теперь было бы нелепо»)[179]. Пушкин не изменил своего мнения о личности и творчестве Крылова, его значении, что явствует из всех его дальнейших высказываний. Вяземский не понимал истинной сути жизненной и литературной позиции Крылова, аристократической благопристойности князя претил «мужицкий» демократизм баснописца. Пушкин же отлично, лучше, чем кто бы то ни было, понял и оценил как суть иронического крыловского миросозерцания, жизненного поведения, так и народность его басенного стиля. Все это было ему сейчас особенно близко и важно. Традиции Крылова – реальный взгляд на явления окружающей жизни, беспощадная ирония – помогали ему в выработке собственного подлинно реалистического стиля.
Одновременно с полемикой о Крылове – самом народном русском писателе, по мнению Пушкина, – он набрасывает вариант статьи, в которой пытается сформулировать свое понимание того, что такое народность литературы вообще. «Мудрено… оспаривать достоинства великой народности» у Шекспира, Лопе де Вега, Кальдерона, Ариосто… «Напротив того, что есть народного в Россиаде и в Петриаде кроме имен… Что есть народного в Ксении, рассуждающей шестистопными ямбами о власти родительской с наперсницей посреди стана Димитрия» (речь идет о М. М. Хераскове, М. В. Ломоносове, В. А. Озерове). Совокупность всех обстоятельств существования, придающая «каждому народу особенную физиономию, которая более или менее отражается в зеркале поэзии», – вот народность. «Есть образ мыслей и чувствований, есть тьма обычаев, поверий и привычек, принадлежащих исключительно какому-нибудь народу». Сформулировать свое понимание народности Пушкину было необходимо в момент, когда, по его мнению, в современной русской литературе существовал только один подлинно народный писатель, когда сам он впервые так близко соприкоснулся с народной жизнью и народной поэзией, когда народ вошел как определяющее действующее лицо в произведение, которое писал с особым увлечением и полагал сейчас важнейшим своим делом.
Постоянными размышлениями над вопросами, по которым велись самые жаркие споры в журналах и которые для него самого являлись основополагающими и постоянно сопровождали его поэтический труд, вызваны были наброски других статей – «О поэзии классической и романтической», «О трагедии», «Возражение на статьи Кюхельбекера в „Мнемозине“»…
«Благослови побег поэта»
Напряженная творческая работа спасала от безнадежности и отчаяния, но не могла заставить примириться с положением «ссылочного невольника», «гонимого самовластьем»; невыносимое чувство одиночества вызывало подчас приступы мучительной тоски, «ожесточенного страданья», которые прорывались в письмах. «У нас осень, дождик шумит, ветер шумит, лес шумит – шумно, а скучно» (Плетневу). Слова «скучно», «скука» повторяются постоянно. «Мое глухое Михайловское наводит на меня тоску и бешенство» (Вяземскому); «Отче! Не брани меня и не сердись, когда я бешусь; подумай о моем положении; вовсе не завидное, как ни толкуют. Хоть кого с ума сведет» (Жуковскому). Порой «тоску и бешенство» сменяло возмущение и негодование. «Шесть Пушкиных подписали избирательную грамоту, да двое руку приложили за неумением писать[180]. А я, грамотный потомок их, что я? где я?» (Дельвигу). «Михайловское душно для меня», – кричал он и рвался на волю.
Уже вскоре по приезде в деревню Пушкин пытался организовать побег с помощью брата. Когда Лев в ноябре 1824 года уезжал в Петербург, поэт дал ему поручение подготовить там все необходимое для тайного отъезда во Францию или Италию.
Мой брат, в опасный день разлуки
Все думы сердца – о тебе.
В последний раз сожмем же руки
И покоримся мы судьбе.
Благослови побег поэта…
В списке предметов, которые просил Льва прислать безотлагательно, – дорожный чемодан, дорожная чернильница, дорожная лампа… Необычайно настойчивы просьбы о деньгах: «Денег, ради бога, денег!» «Мне дьявольски не нравятся петербургские толки о моем побеге, – читаем в письме середины декабря. – Зачем мне бежать? здесь так хорошо». И сразу же следом: «Когда ты будешь у меня, то станем трактовать о банкире, о переписке, о месте пребывания Чаадаева. Вот пункты, о которых можешь уже осведомиться». Подчеркнутые Пушкиным слова – шифр: банкир – деньги, переписка – связи, Чаадаев – место побега (в то время Чаадаев путешествовал за границей).
П. А. Осипова, которую поэт посвятил в свои замыслы, 22 ноября писала Жуковскому: «Если Александр должен будет оставаться здесь долго, то прощай для нас, русских, его талант, его поэтический гений, и обвинить его не можно будет. Наш Псков хуже Сибири, и здесь пылкой голове не усидеть. Он теперь так занят своим положением, что без дальнего размышления из огня вскочит в пламя, – а там поздно будет размышлять о следствиях. – Все здесь сказанное – не простая догадка. Но прошу вас, чтобы и Лев Сергеевич не знал того, что я вам сие пишу. Если вы думаете, что воздух и солнце Франции или близлежащих к ней через Альпы земель полезен для русских орлов, и оный не будет вреден нашему, то пускай останется то, что теперь написала, вечною тайною. Когда же вы другого мнения, то подумайте, как предупредить отлет»