Жуковский письмо не сжег. Письма Пушкина были для него драгоценны. Они принадлежали истории, и Жуковский берег их как исторические документы.
Из письма Пушкина следовало, что хотя он не был замешан в заговоре, о нем знал. И еще – что он никогда не согласится купить свою свободу любой ценой.
Ходатайствовать за михайловского изгнанника было весьма не просто, однако друзья обещали сделать все возможное.
А между тем в эти тревожные дни имя Пушкина не сходило с уст читающей публики в обеих столицах и далеко за их пределами. Собрание его стихотворений, несмотря на немалую цену, было раскуплено мгновенно. Тираж 1200 экземпляров удовлетворил далеко не всех желающих. Через две недели после выхода сборника А. Я. Булгаков писал из Москвы в Петербург своему брату К. Я. Булгакову: «Здесь раскупили все экземпляры стихотворений Александра Пушкина. Пришли мне экземпляр; хочется посмотреть, что это за хваленые стихи»[244].
В тех же газетах и журналах, где публиковались сведения об «ужасном заговоре» и его участниках, печатались объявления о продаже собрания стихотворений Пушкина и лестные отзывы о них. Так, 5 января 1826 года газета «Русский инвалид» извещала: «Стихотворения Александра Пушкина. 1826. Собрание прелестных безделок, одна другой милее, одна другой очаровательнее. Продаются в магазине И. В. Слёнина у Казанского моста; цена 10 руб., с пересылкою 11 р.».
Уже 27 февраля Плетнев писал в Михайловское: «Стихотворений Александра Пушкина у меня уже нет ни единого экз., с чем его и поздравляю. Важнее того, что между книгопродавцами началась война, когда они узнали, что нельзя больше от меня ничего получить». Это было лучшим доказательством его популярности и сочувствия к нему. Выдающийся поэт, к тому же пострадавший за свои убеждения… Появление собрания его стихотворений стало чрезвычайным событием.
В первые, самые трудные месяцы после приезда в Михайловское, желая ободрить и вдохновить поэта, Жуковский предлагал ему «первое место на русском Парнасе». Теперь это место бесспорно принадлежало ему, Пушкину. Он завоевал его, добился всеобщего признания, добился того, к чему давно стремился, – материальной независимости, возможности жить литературным трудом.
Ссылая его в глухое Михайловское, Александр I и другие недоброжелатели твердо надеялись на иной исход. И были разочарованы. Одесская эпиграмма – «Певец-Давид был ростом мал, но повалил же Голиафа…» – оказалась пророческой. Давид победил Голиафа. Победил одиночество, «бешенство скуки», мучительное положение «ссылочного невольника», полицейские путы, связывающие его по рукам и ногам. Он мог бы гордиться и испытывать удовлетворение. Но в зимние дни начала 1826 года им постоянно и неотступно владела тревога. Тревога за себя, но еще более за друзей. («Мне было не до себя», как писал он Жуковскому.)
Тревожные дни
В «Подробном описании происшествия, случившегося в Санкт-Петербурге 14-го декабря 1825 года», публиковавшемся в конце декабря, среди главных виновников названы были Пущин и Кюхельбекер. Пущин был арестован, а про Кюхельбекера было сказано, что он «вероятно погиб во время дела».
Несколько дней спустя под пером Пушкина на полях рукописи пятой главы «Евгения Онегина» появляются их профили. И еще – Рылеева. А между ними – и его собственный. Один из профилей Кюхельбекера – с опущенной головой и закрытыми глазами.
Но, как скоро выяснилось, Кюхельбекер не погиб. После разгрома восстания, в котором он участвовал с оружием в руках, чуть не прямо с Сенатской площади, переодевшись в нагольный тулуп, Кюхельбекер вместе со своим слугой Семеном Балашовым бежал из Петербурга. Его искали. Повсюду, в том числе по Псковской губернии, были разосланы приметы «государственного преступника» Вильгельма Кюхельбекера: «Росту высокого, сухощав, глаза на выкате, волосы коричневые, рот при разговоре кривится, бакенбарды не растут, борода мало зарастает, сутуловат».
Следя за газетами, прислушиваясь к разговорам в Тригорском, Пушкин старался быть в курсе событий, но много ли он мог узнать в своей глуши?
Не выдержав неизвестности, он отправился в Псков, рассчитывая здесь узнать что-то более определенное. Выехал поутру 9 февраля вместе с П. А. Осиповой, ее старшей дочерью и племянницей Netty Вульф, направлявшимися в тверское имение Малинники.
В Пскове Пушкин остановился на Сергиевской улице в доме коренного псковича Гаврилы Петровича Назимова – участника войны 1812 года, штаб-ротмистра в отставке, которого, вероятно, знал еще по Петербургу. Двоюродный брат Назимова Михаил Александрович, штабс-капитан лейб-гвардии Пионерного полка, член тайного Северного общества, находился среди арестованных…
Постоянными посетителями дома отставного штаб-ротмистра были люди военные: приятель хозяина дома Н. А. Яхонтов, дальний родственник М. И. Кутузова, находившийся в 1812 году при фельдмаршале в качестве секретаря и переводчика, молодые офицеры И. Е. Великопольский и Ф. И. Цицианов, служившие в дивизии И. А. Набокова. Яхонтов, как и Назимов, был коренным псковичом – на псковской земле жили его деды и прадеды, Великопольский и Цицианов оказались здесь после расформирования гвардейского Семеновского полка, где оба начинали свою службу. В 1820 году солдаты-семеновцы, не вынесшие издевательств аракчеевского ставленника полковника Шварца, взбунтовались. Полк был расформирован, офицеры из Петербурга переведены в провинцию, в армию. Так Великопольский и Цицианов оказались в Пскове.
Великопольского, как и Назимова, Пушкин мог знать и ранее в Петербурге, до ссылки на юг. Оба вращались в свете, посещали одни и те же литературные салоны и общества.
Великопольский, по словам Пушкина,
В томленьях благородной жажды,
Хлебнув Кастальских вод однажды,
тоже был поэтом, писал усердно стихи, и порой недурные, состоял членом Вольного общества любителей словесности, наук и художеств, куда был избран и Пушкин, печатался в журнале «Благонамеренный» и альманахе «Северные цветы» Дельвига.
Из неопубликованного дневника Ф. И. Лодыгина известно, что Пушкин бывал на квартире И. Е. Великопольского, присутствовал на обеде у бригадного генерала Г. И. Беттихера, посещал и другие дома. Автор дневника полковник Ф. И. Лодыгин – адъютант И. А. Набокова[245].
У Набоковых Пушкин, конечно, бывал особенно часто, надеясь в первую очередь здесь получить интересующие его сведения. Екатерина Ивановна, сестра Пущина, горячо любившая брата, пользуясь своими связями, делала все, чтобы узнать о его судьбе и судьбе его товарищей. Да и сам генерал Набоков искренне сочувствовал шурину и не бездействовал. Но и им пока не удавалось получить сколько-нибудь определенные сведения.
Не особенно удовлетворенный, неделю спустя Пушкин вернулся в Михайловское.
Здесь его ждало письмо от Дельвига. «Наш сумасшедший Кюхля нашелся, – сообщал Дельвиг, – как ты знаешь по газетам, в Варшаве. Слухи в Петербурге переменились об нем так, как должно было ожидать всем знающим его коротко. Говорят, что он совсем не был в числе этих негодных Славян[246], а просто был воспламенен как длинная ракета… Как от сумасшедшего, от него можно всего ожидать, как от злодея ничего». Иронический тон письма был рассчитан на тех, кто читал чужие письма.
Отвечая, очевидно на основании сведений, полученных в Пскове, Пушкин писал: «Мне сказывали, что 20, т. е. сегодня, участь их должна решиться – сердце не на месте». В этом же письме он спрашивал о Пущине, писал о Кюхельбекере.
Сведения, полученные Пушкиным, оказались ошибочными – к 20 февраля ничего не решилось. Участь привлеченных по делу 14 декабря еще только обсуждал специально назначенный Следственный комитет. Он заседал в Петербурге, в Комендантском доме Петропавловской крепости, в которой содержались Пущин, Рылеев, Александр Бестужев, схваченный в Варшаве Кюхельбекер и другие «государственные преступники».
Что ждет его друзей и единомышленников, что ждет его самого? Пушкина мучила неизвестность. Он не знал, на что рассчитывать: на освобождение из ссылки или на этот раз на ссылку в Сибирь – и такое не исключалось.
В январе 1826 года он получил из Москвы письмо от Е. А. Баратынского, который между прочим писал: «Мне пишут, что ты затеваешь новую поэму „Ермака“. Предмет истинно поэтический, достойный тебя. Говорят, что когда это известие дошло до Парнаса, и Камоэнс вытаращил глаза. Благослови тебя Бог и укрепи мышцы твои на великий подвиг».
О поэме «Ермак» Пушкин упомянул лишь однажды в «Воображаемом разговоре с Александром I» осенью 1824 года.
Так называемый «Воображаемый разговор с Александром I» – полемический диалог между поэтом и царем, черновой набросок, конечно не предназначавшийся ни для дальнейшей доработки, ни тем более для печати. Шутка, но с далеко не шуточным содержанием. Написанный в канун 1825 года, по завершении первой сцены «Бориса Годунова», он связан со всеми переживаниями, настроениями, мыслями тех дней, выражает их в своеобразной, но очень четкой форме. Пушкин ставит себя на место царя и разговаривает с Пушкиным-поэтом. «Когда б я был царь, то позвал бы Александра Пушкина и сказал ему: – Александр Сергеевич, вы прекрасно сочиняете стихи. Александр Пушкин поклонился бы мне с некоторым скромным замешательством, а я бы продолжал…» Далее речь идет о «прегрешениях» поэта перед царем – о революционной оде «Вольность» и других «вольных» стихах; об обстоятельствах высылки из Одессы, косвенная уничтожающая характеристика графа Воронцова в сравнении с «добрым и почтенным» генералом Инзовым; об «афеизме», обнаруженном полицией в перлюстрированном письме и послужившем одним из поводов для ссылки. И со стороны поэта, и со стороны царя разговор ведется в примирительно-вежливом тоне, кажется, все идет к хорошему концу. Но это лишь видимость. Поэт, верный чувству собственного достоинства, не прощает «неправого гоненья» царю, о котором всегда был крайне невысокого мнения, которому никогда не доверял и «подсвистывал» всю жизнь. Он разъясняет царю, как тому следовало бы относиться к первому поэту России. И примирительный с виду разговор оканчивается взрывом: «Но тут бы Пушкин разгорячился и наговорил мне много лишнего, я бы рассердился и сослал его в Сибирь, где бы он написал поэму Ермак или Кучум, разными размерами с рифмами».