Пушкин в Михайловском — страница 66 из 80

Здесь все было по-прежнему. И усадьба, и парк, и «ветхая лачужка», где так же заботливо хозяйничала Арина Родионовна.

И для няни, и для ее питомца встреча была великой радостью.

Еще в конце 1826 года Пушкин обращался к Арине Родионовне в стихах:

Подруга дней моих суровых,

Голубка дряхлая моя!

Одна в глуши лесов сосновых

Давно, давно ты ждешь меня.

Ты под окном своей светлицы

Горюешь, будто на часах,

И медлят поминутно спицы

В твоих наморщенных руках.

Глядишь в забытые вороты

На черный отдаленный путь:

Тоска, предчувствия, заботы

Теснят твою всечасно грудь.

То чудится тебе…

А в начале 1827 года получил от нее два письма: одно – рукою какого-то местного грамотея, другое – Анны Николаевны Вульф.

В первом речь шла об отправке книг, и заканчивалось оно словами: «…присем любезнной друг яцалую ваши ручьки с позволений вашего съто раз и желаю вам то чего йвы желаете йприбуду к вам с искренним почтением…»

Во втором – благодарность за присланные деньги и письмо (не сохранилось): «Любезный мой друг Александр Сергеевич, я получила ваше письмо и деньги, которые вы мне прислали. За все ваши милости я вам всем сердцем благодарна – вы у меня беспрестанно в сердце и на уме, и только, когда засну, то забуду вас и ваши милости ко мне. Ваша любезная сестрица тоже меня не забывает. Ваше обещание к нам побывать летом меня очень радует. Приезжай, мой ангел, к нам в Михайловское, всех лошадей на дорогу выставлю. Наши Петербургские летом не будут, они едут непременно в Ревель. Я вас буду ожидать и молить Бога, чтоб он дал нам свидеться. Прасковья Александровна приехала из Петербурга – барышни вам кланяются и благодарят, что вы их не забываете… Прощайте, мой батюшка, Александр Сергеевич. За ваше здоровье я просвиру вынула и молебен отслужила, поживи, дружочик, хорошенько, самому слюбится. Я слава богу здорова, цалую ваши ручки и остаюсь вас многолюбящая няня ваша Арина Родионовна. Тригорское. Марта 6».

И вот они свиделись. Два с половиной месяца, с конца июля до середины октября, прожили вместе. Это было их последнее свидание. Весною 1828 года Арина Родионовна переехала в Петербург к вышедшей замуж Ольге Сергеевне и вскоре умерла.

По-прежнему часто посещал поэт своих друзей в Тригорском, где тоже ничего не изменилось и где ждал его обычный теплый, ласковый прием Прасковьи Александровны и всей молодежи.

В деревне гостил Алексей Вульф, который, готовясь вступить в военную службу, приехал «поклониться праху предков». И теперь Пушкина занимали беседы с «дерптским студентом». Результатом одной из таких бесед явилось стихотворное «Послание Дельвигу» («Прими сей череп, Дельвиг, он…»). «Мой приятель Вульф получил в подарок череп и держал в нем табак, – пояснял Дельвигу Пушкин. – Он рассказал мне его историю и, зная, сколько я тебя люблю, уступил мне череп одного из тех, которым обязан я твоим существованием». В дневнике Вульфа сохранились интересные записи о встречах с Пушкиным: «Вчера обедал я у Пушкина в селе его матери, недавно бывшем еще месте его ссылки, куда он недавно приехал из Петербурга с намерением отдохнуть от рассеянной жизни столиц и чтобы писать на свободе… По шаткому крыльцу взошел я в ветхую хижину первенствующего поэта русского. В молдаванской красной шапочке и халате увидел я его за рабочим его столом, на коем были разбросаны все принадлежности уборного столика поклонника моды; дружно также на нем лежали Montesquieu с „Bibliothèque de campagne“[276] и „Журналом Петра I“, виден был также Alfieri[277], ежемесячники Карамзина и изъяснение снов, скрывшееся в полдюжине альманахов; наконец, две тетради в черном сафьяне остановили мое внимание на себе: мрачная их наружность заставила меня ожидать что-нибудь таинственного, заключенного в них, особливо когда на большей из них я заметил полустертый масонский треугольник. Естественно, что я думал видеть летописи какой-нибудь ложи; но Пушкин, заметив внимание мое к этой книге, окончил все мои предположения, сказав мне, что она была счетною книгой такого общества, а теперь пишет он в ней стихи… Мы пошли обедать, запивая рейнвейном швейцарский сыр; рассказывал мне Пушкин, как государь цензирует его книги; он хотел мне показать „Годунова“ с собственноручными его величества поправками. Высокому цензору не понравились шутки старого монаха с харчевницею. В „Стеньке Разине“ не прошли стихи, где он говорит воеводе Астраханскому, хотевшему у него взять соболью шубу: „Возьми с плеч шубу, да чтобы не было шуму“. Смешно рассказывал Пушкин, как в Москве цензировали его „Графа Нулина“: нашли, что неблагопристойно его сиятельство видеть в халате! На вопрос сочинителя, как же одеть, предложили сюртук. Кофта барыни показалась тоже соблазнительною: просили, чтобы он дал ей хотя салоп… Играя на бильярде, сказал Пушкин: „Удивляюсь, как мог Карамзин написать так сухо первые части своей «Истории», говоря об Игоре, Святославе. Это героический период нашей истории. Я непременно напишу историю Петра I, а Александрову – пером Курбского. Непременно должно описывать современные происшествия, чтобы могли на нас ссылаться. Теперь уж можно писать и царствованье Николая, и об 14-м декабря“»[278].

В рассказе Вульфа встречаются некоторые неточности, когда речь идет о замечаниях «высокого цензора», но в целом он дает очень живое и достоверное представление о жизни, настроениях и занятиях Пушкина в ту михайловскую осень 1827 года.

Сохранилось шуточное коллективное письмо Алексея Николаевича Вульфа, Анны Николаевны и Пушкина к А. П. Керн из Тригорского 1 сентября 1827 года. Пушкину принадлежат слова: «Анна Петровна, я Вам жалуюсь на Анну Николавну – она меня не целовала в глаза, как Вы изволили приказывать. Adieu, belle dame[279]. Весь ваш Яблочный пирог».

Вместе с этим письмом отправлен был рисунок Пушкина, изображающий Тригорское. «Сохрани для потомства, – писал Вульф, – это доказательство обширности Гения, знаменитого поэта, обнимающего все изящное».

Надо полагать, побывал поэт и у своих родичей Ганнибалов. В Петровском жил Вениамин Петрович, в Воскресенском – кто-то из детей Исаака Абрамовича.

По обыкновению, Пушкин вел оживленную переписку. Сохранившиеся письма его к А. А. Дельвигу, М. П. Погодину, письма к нему П. А. Плетнева свидетельствуют о неизменном интересе поэта к событиям литературной жизни, изданию своих сочинений, журналам и альманахам, в которых он печатался. Его суждения, как всегда, доброжелательны, но строго принципиальны.

Большая же часть времени была отдана творчеству. Сразу по приезде писал Дельвигу: «Я в деревне и надеюсь много писать». И надежды его не обманули. За осенние месяцы 1827 года ему удалось сделать немало.

31 июля Пушкин переписал с небольшими изменениями для публикации в «Северных цветах» элегию «Под небом голубым страны своей родной…» – вероятно, с того листа, на котором годом раньше сделал шифрованную запись о казни пятерых декабристов.

В тот же день он набросал начерно карандашом «Акафист Екатерине Николаевне Карамзиной»:

Земли достигнув наконец,

От бурь спасенный провиденьем,

Святой владычице пловец

Свой дар несет с благоговеньем…

Несколько позже написал стихотворение «Близ мест, где царствует Венеция златая…» (из А. Шенье) о влюбленном в свою песню гондольере, но больше о себе:

На море жизненном, где бури так жестоко

Преследуют во мгле мой парус одинокой,

Как он, без отзыва утешно я пою

И тайные стихи обдумывать люблю.

Здесь то же настроение, те же образы, что и в написанном накануне отъезда из Петербурга, в годовщину трагических событий середины июля 1826 года, «Арионе». «Буря» декабрьских событий, гибель смелых «пловцов» и спасенный провидением певец, верный «прежним» своим песням… – к этим образам Пушкин возвращается, не может не возвращаться вновь и вновь.

О певце-поэте и стихи, содержавшиеся в письме М. П. Погодину 20-х чисел августа. Они следовали сразу за словами: «Я убежал в деревню, почуя рифмы».

Пока не требует поэта

К священной жертве Аполлон,

В заботах суетного света

Он малодушно погружен;

Молчит его святая лира;

Душа вкушает хладный сон,

И меж детей ничтожных мира,

Быть может, всех ничтожней он.

Но лишь божественный глагол

До слуха чуткого коснется,

Душа поэта встрепенется,

Как пробудившийся орел.

Тоскует он в забавах мира,

Людской чуждается молвы,

К ногам народного кумира

Не клонит гордой головы;

Бежит он, дикий и суровый,

И звуков и смятенья полн,

На берега пустынных волн,

В широкошумные дубровы…

Стихотворение предназначалось для публикации в журнале «Московский вестник».

Это не проповедь чистого искусства, не призыв к бегству от людей, а выражение вполне конкретного душевного состояния автора в определенный момент его жизненного и творческого пути, защита «тайной свободы», независимости поэтического творчества, что всегда было для Пушкина задачей первостепенной важности.

10 августа 1827 года помечена XIV, предпоследняя строфа шестой главы «Евгения Онегина» – «Так, полдень мой настал…» (первоначально Пушкин предполагал, что она будет последней). В августе-сентябре в Михайловском были написаны последние строфы шестой главы и первые строфы седьмой, где жизнерадостные весенние мотивы сочетаются с грустными мыслями о собственной судьбе; прощальные слова, обращенные к недавнему прошлому, с приглашением, обращенным к читателю:

С моею музой своенравной