Пушкин в Михайловском — страница 70 из 80

Годы после михайловской ссылки не были легкими для Пушкина. Скитания по «большим дорогам»; гостиницы, постоялые дворы, короткие остановки у друзей; ни своего угла, ни спасительного уединения; преследования жандармов; хлопоты о куске хлеба… Потом женитьба, возвращение на службу, новые бесконечные хлопоты, заботы, преследования… Все чаще мечты уносили его в деревенскую жизнь, в тишину Михайловского и Тригорского.

«Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит»

К середине 1830-х годов эти мечты приобретали для поэта все более реальные очертания. Он убеждался в том, что единственный выход из создавшегося положения – переехать на некоторое время в деревню, где можно было бы отдалиться от двора, избежать непомерных расходов на светскую столичную жизнь, поправить денежные дела, обрести душевное спокойствие, без которого не мог работать. Еще в феврале 1833 года он писал П. В. Нащокину о своей петербургской жизни: «Кружусь в свете, жена моя в большой моде – все это требует денег, деньги достаются мне через труды, труды требуют уединения». Понимал, что Наталье Николаевне нелегко будет оставить столицу, где она блистала на балах, вкусила светский успех, но надеялся уговорить ее.

Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит —

Летят за днями дни, и каждый час уносит

Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем

Предполагаем жить, и глядь – как раз – умрем.

На свете счастья нет, но есть покой и воля.

Давно завидная мечтается мне доля —

Давно, усталый раб, замыслил я побег

В обитель дальную трудов и чистых нег.

Это обращенное к жене стихотворение написано, очевидно, еще в 1834 году. Тогда, чтобы осуществить свои планы переезда в деревню, Пушкин предпринял попытку получить отставку. 25 июня 1834 года он написал Бенкендорфу: «Граф. Поскольку семейные дела требуют моего присутствия то в Москве, то в провинции, я вижу себя вынужденным оставить службу, и покорнейше прошу ваше сиятельство исходатайствовать мне соответствующее разрешение. В качестве последней милости я просил бы, чтобы дозволение посещать архивы, которое соизволил мне даровать его величество, не было взято обратно».

Без архивов он не мог продолжать свои исторические исследования, которые считал теперь главным своим делом не только писателя, ученого, но и гражданина.

Он мечтал об отставке и об отъезде из Петербурга как об освобождении от тех мучительных пут, которыми его связали царские «милости», денежные ссуды из казны, младшее придворное звание камер-юнкера. Он не в силах был выносить унизительную зависимость. «…Я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами… Теперь они смотрят на меня как на холопа, с которым можно им поступать как им угодно. Опала легче презрения. Я, как Ломоносов, не хочу быть шутом ниже у господа бога». «Независимость и самоуважение» – эти понятия были для Пушкина основополагающими жизненными принципами.

Не рассчитывая больше «направить его перо и его речи», поэта держали на привязи, не спускали с него глаз. Даже переписку с женой вскрывали. «Пожалуйста не требуй от меня нежных, любовных писем, – просил он уехавшую на лето с детьми Наталью Николаевну, – мысль, что мои распечатывают и прочитывают на почте, в полиции и так далее – охлаждает меня, и я поневоле сух и скучен. Погоди, в отставку выйду, тогда переписка нужна не будет». «Будь осторожна… – предупреждал он жену, – вероятно, и твои письма распечатывают». И иронически прибавлял: «Этого требует государственная безопасность».

В 1834 году отставку ему не дали. Вернее, дали так, что он не смог ее принять. Бенкендорф ответил, что его императорское величество никого против воли не удерживает, но что пользоваться архивами могут лишь люди служащие.

Встревоженный Жуковский писал Пушкину: «Государь опять говорил со мною о тебе. Если бы я знал наперед, что побудило тебя взять отставку, я бы ему объяснил все, но так как я и сам не понимаю, что могло тебя заставить сделать глупость, то мне и ему нечего было отвечать. Я только спросил: нельзя ли этого поправить? – Почему же нельзя? – ответил он. – Я никогда не удерживаю никого и дам ему отставку. Но в таком случае все между нами кончено».

Даже Жуковский называл его действия глупостью[286]. Царь недвусмысленно угрожал. И все же Пушкин не оставлял своего намерения хоть на время переселиться в Михайловское. Летом 1835 года он снова обращается к Бенкендорфу, прося предоставить ему отпуск на три-четыре года. «У меня нет состояния… До сих пор я жил только своим трудом… В работе ради хлеба насущного, конечно, нет ничего для меня унизительного; но, привыкнув к независимости, я совершенно не умею писать ради денег; и одна мысль об этом приводит меня в полное бездействие… Нынче я поставлен в необходимость покончить с расходами, которые вовлекают меня в долги и готовят мне в будущем только беспокойство и хлопоты, а может быть – нищету и отчаяние. Три или четыре года уединенной жизни в деревне снова дадут мне возможность по возвращении в Петербург возобновить занятия…»

Пушкин рассчитывал, что отпуск-то получит. И уже подготовлял к мысли об этом жену. Об отъезде говорилось как о чем-то решенном. «Александр в сентябре месяце на три года уезжает в деревню, – сообщала дочери Надежда Осиповна, – это решено, он уже получил отпуск, и Натали совершенно тому покорилась»[287].

Но и необходимого отпуска не дали. На письмо Пушкина к Бенкендорфу царь наложил резолюцию: «Нет препятствий ему ехать куда хочет, но не знаю, как разумеет он согласить сие со службою. Спросить, хочет ли отставки, ибо иначе нет возможности его уволить на столь продолжительный срок».

Пушкин помнил, как отнесся царь к его прошению об отставке, и не стал настаивать.

Ему дали лишь отпуск на четыре месяца, и 7 сентября он уехал в Михайловское.

За день до отъезда обратился с письмом к министру финансов Е. Ф. Канкрину, прося о выдаче «сполна» 30 тысяч рублей, нужных «в обрез для уплаты необходимой». Просил не как о «милости», а «взаймы», с удержанием жалованья. Царь дал на то согласие, но казначейство ставило препоны.

«…Вновь я посетил…»

Пушкин надеялся, что в Михайловском сможет плодотворно работать, как обычно в осеннюю пору —

В мои осенние досуги,

В те дни, как любо мне писать…

Но на этот раз все было по-иному.

Постоянно, начиная с первого письма жене, поэт жалуется, что работать не может. «Сегодня 14-е сентября. Вот уже неделю, как я тебя оставил, милый мой друг; а толку в том не вижу. Писать не начинал и не знаю, когда начну… Вот уже три дня, как я только что гуляю то пешком, то верхом. Эдак я и осень мою прогуляю, и коли бог не пошлет нам порядочных морозов, то возвращусь к тебе, не сделав ничего». Пушкин вполне отдает себе отчет, почему не может работать. «Вообрази, что до сих пор не написал я ни строчки; а все потому, что не спокоен», – пишет он жене 25 сентября. Такое же признание содержится в письме П. А. Плетневу около 11 октября: «Пишу, через пень колоду валю. Для вдохновения нужно сердечное спокойствие, а я совсем не спокоен».

Поэта не покидают горькие думы о том, что осталось в Петербурге и к чему он вынужден будет возвратиться: материальная необеспеченность, неуверенность в завтрашнем дне, те невыносимые для жизни и творческого труда условия, в которые поставили его жандармы, цензоры, литературные шпионы, царь и его клевреты. «Ты не можешь вообразить, – пишет Пушкин жене 21 сентября, – как живо работает воображение, когда сидим одни между четырех стен, или ходим по лесам, когда никто не мешает нам думать, думать до того, что голова закружится. А о чем я думаю? Вот о чем: чем нам жить будет? Отец не оставит мне имения; он его уже вполовину промотал; ваше имение на волоске от гибели. Царь не позволяет мне ни записаться в помещики, ни в журналисты. Писать книги для денег, видит бог, не могу. У нас ни гроша верного дохода, а верного расхода 30 000. Все держится на мне да на тетке. Но ни я, ни тетка не вечны. Что из этого будет, бог знает. Покаместь грустно». Ей же, 29 сентября: «Государь обещал мне Газету, а там запретил; заставляет меня жить в Петербурге, а не дает мне способов жить моими трудами. Я теряю время и силы душевные, бросаю за окошки деньги трудовые, и не вижу ничего в будущем».

Эти письма Пушкина жене, как всегда, полны нежности и трогательной заботы о ней и детях, сердечной пушкинской доброты. За шуточными как будто замечаниями – «пиши все, что ты делаешь, чтоб я знал, с кем ты кокетничаешь, где бываешь, хорошо ли себя ведешь, каково сплетничаешь…» – чувствуются временами вовсе не шуточная тревога и беспокойство.

О своем образе жизни в деревне поэт рассказывает: «Я много хожу, много езжу верхом, на клячах, которые очень тому рады, ибо им за то дается овес, к которому они не привыкли. Ем я печеный картофель, как маймист, и яйца всмятку, как Людовик XVIII. Вот мой обед. Ложусь в 9 часов; встаю в 7»; «Я провожу время очень однообразно. Утром дела не делаю, а так из пустого в порожнее переливаю. Вечером езжу в Тригорское, роюсь в старых книгах да орехи грызу».

Почти ежедневно бывает поэт в Тригорском, неизменно встречая все тот же сердечный, дружеский прием. Все напоминает ему здесь «прежнее время»… Рассказами о Тригорском и его обитателях полны письма к жене. «В Тригорском стало просторнее. Евпраксия Николаевна и Александра Ивановна замужем, но Прасковья Александровна все та же, и я очень люблю ее». Многие из его писем помечены Тригорским, а свой адрес он дает жене такой; «Во Псков, ее высокородию, Прасковье Александровне Осиповой для доставления А. С. П. известному сочинителю».

В середине сентября он писал Александре Ивановне Осиповой, теперь Беклешовой, в Псков: «Я пишу к Вам, а наискось от меня сидите Вы сами в образе Марии Ивановны. Вы не поверите, как она напоминает прежнее время.