Пушкин в Михайловском — страница 12 из 71

Пушкин обрадовался. У него не было денег или очень мало их, что все равно.

– Охотно. Пожалуйста.

– А ваша цена?

– А вот я спрошу у Никиты, сколько он заплатил. Вы не обедали? Пойдемте обедать!

– Нет, нет! Я прошу извинения. Я очень спешу… К тому же у меня ревматизм… изволите слышать? – Онодельдок в самом деле и на дворе благоухал.

В эту минуту в окне показалась фигура отца. Он успел уже несколько прийти в себя после внезапного потрясения: хорошая порция первоклассной риторики всегда его успокаивала. И когда на дворе увидел он Александра, он только подумал: «Как ни в чем не бывало! Каков молодец!» Но, услышав, какой оборот принимает разговор о коляске, он весь насторожился и постепенно стал все сильнее тревожиться, как бы сын не продешевил.

– Подойди, Александр, – сказал он, не вытерпев.

Тот подошел, и, наклонясь из окна, Сергей Львович стал быстро и спешно шептать:

– К обеду его не зови. Мы уж простились. Обед опрокинули в кухне… Чад, смрад!

– Как жалко! А я как раз очень проголодался.

– Молчи. Я знаю, Никита мне говорил. Полторы тысячи. Так и скажи.

Коляска, конечно, стоила меньше, но Александр Сергеевич так и сказал: он поверил отцу.

Рокотов выслушал, болезненно сморщился – то ли от ревматизма, то ли от непомерной цены, – но закивал утвердительно и начал поспешно прощаться. Пушкин был рад нечаянной сделке с коляской. Был также доволен своею находчивостью и сам Сергей Львович, хоть и несколько жаль, что заготовленные речи пропали… У него уже было возникла целая сцена, как благородный отец клеймил нечестивого сына, но эта коляска спутала карты.

Разговор между ними все же произошел. Но он не развернулся в трагедию: сын никакого не совершал преступления, а не говорил, чтобы отца не тревожить, и только. В довершение всего и Надежда Осиповна, узнав о событии, хоть и очень была огорчена, но не разгневалась. Лишь на мгновение глаза ее остро сверкнули и выпрямилась лебединая шея.

– Предки мои всегда были гонимы, – гордо произнесла она. – А мой дед-арап два раза и со службы бегал.

Тут Александр рассмеялся, встал с места и поцеловал сухую и желтую ее прелестную руку.

В тот же день вечером через земскую полицию было получено и предписание: незамедлительно Александру Сергеевичу Пушкину явиться во Псков, к губернатору фон Адеркасу.

Что же до Рокотова, то настоящая дрожь прохватила его значительно позже. Он велел кучеру гнать лошадей, как если б его преследовала шайка разбойников. И, однако же, он благополучно от них ускакал: и от истязаний, и от грабежа. Николая Матвеевича, брата, отставного полковника, не было дома, он направился в город (по середам у исправника в Острове – карты), так что душу излить было решительно некому. Тогда он приказал экономке ставить скорей самовар и, когда вода закипела, положил две горячие бутылки – на печень и на селезенку; сам же, лежа, пил чай с вареньем из свежей малины.


Пушкин не торопился ехать во Псков и строгое предписание явиться к властям выполнил лишь через несколько дней, но сам этот старый северный город ему очень понравился, и он в нем задержался. Официальный визит обошелся без всяких «страстей», как ожидали и боялись домашние, взволнованные губернаторским вызовом. Фон Адеркас хотел было рассердиться, да не сумел. Пушкин с первых же фраз его рассмешил и обезоружил:

– Я просто решил хорошенько сначала отмыться в реке – и от пыли дорожной, и от кишиневских своих анекдотов.

Старая псковская Русь Пушкина поразила. В нем ярко возникли воспоминания раннего детства: церковь в Больших Вязёмах и древние фрески на ее потемневших стенах. Он их разглядывал, когда хоронили его младшего брата Николая, умершего в Захарове, подмосковном имении бабушки Ганнибал. Тогда он и сам был еще маленьким и смерти не понимал, но вот отошедшая, умершая жизнь – живая – глядела со стен. Читая теперь Карамзина, уже ясно он ощущал, что прошлое вовсе не умирает, оставаясь меж нас и даже действуя в виде истории. Так и в той церкви все было насыщено движением Смутного времени, эпохою Годунова.

И там же, в Вяземах, он был восхищен стоявшею отдельно от церкви старою звонницей, с пролетами в небо, с седыми колоколами. Сквозная, изящная, легкая – она ему снилась. Тут, в некогда вольном городе Пскове, у коренастых, низких церковок, точно бы выпеченных из белого теста, этих возносящихся звонниц были десятки. И когда он ступал по откосам кремля над рекою Великой, к нему поднимались, словно туман, живые воспоминания непреходящей истории. Воображение видело здесь жизнь и движение, а шумный говор толпы на базаре, скрипенье телег и лошадиное фырканье, все эти звуки, к которым он жадно прислушивался, были прямым отголоском и продолжением народного гула в минувших веках. Непосредственно он о работе не думал, но знал хорошо про себя, что «Цыганы» кончаются, «Онегин» сопутствовал жизни и, собственно говоря, конца не имел. Не очень-то он планировал свое время, но все же близилась осень, зима, и именно время само открывалось пред ним, как широкое снежное поле, простор. И на этом возникшем просторе смутно, но и настойчиво задымилась, зареяла в воздухе старая Русь, как бы ждавшая себе воплощения. Страсти ее не угасли и ныне. Хотя бы и Годунов! Кто такой, собственно, был Годунов, севший на трон, добытый кровью? Троны в крови и сейчас, и на них преспокойно садятся.

Пушкин во Пскове ел в ресторанах, играл в гостинице в карты, смеялся и балагурил, поздно ложился, но каждый день рано вставал: у него было и настоящее дело, которое творилось как бы само собою, будучи вовсе невидимым и едва уловимым; он в этом городе дышал стариною и размышлял. И все же мысли его никак еще не были связаны с прямою работой, с определившимся замыслом. Это было простою, органической жизнью внутри самого себя, собственным ростом, закономерностью. И, уезжая из Пскова, он увозил в себе творческий этот туман живой старины, так густо пахнувший на душу, но никак еще не позволявший ему разглядеть ни скрытой конструкции целого, ни обособленных образов: слышимо было только гудение толп, да смутно маячил образ царя – одинокого, мрачного и обреченного.

Не очень заботясь о ждавших родителях, по пути он заехал в Тригорское. Ему по душе был этот дом с его безалаберной, но легкою жизнью. Здесь ничто не царапало, не надо и настораживаться. Похоже на луг перед речкой – просторно и все одинаково, ничего чрезвычайного. Девицы отчасти на одно лицо все. Мягкий псковский овал, ясные взоры, носики – нет, не орлиные, – нижние губки капризно вперед. Что до ума – также, конечно, не блещут. Но это и необязательно! Однако ж какие в доме ватрушки, варенье, какое тепло и радушие! И сама Прасковья Александровна забывала о ржи и о льне, когда он появлялся у них.

Так и сейчас, когда Пушкин с поцелуем наклонился к ее несколько пухлой руке, пахнувшей свежим укропом (солила на дворе огурцы), она обняла его голову и крепко поцеловала в кудрявый висок.

– Ну, вот вы и вернулись домой, – сказала она, поблескивая глазами и с удовольствием включая в это понятие не только Михайловское, но и Тригорское.

За Пушкина, в сущности, она не беспокоилась. Через знакомых предприняла даже шаги, чтобы Адеркаса немного смягчить и внушить ему здравую мысль, что для поэта хорошо именно быть в деревне и тишине: работа, досуг. В размышлениях этих, заботах было, конечно, и кое-что эгоистическое: Пушкин вносил в их сельскую жизнь живость и блеск, ощущение широкого мира, поэзию. Тригорское вдруг становилось звучным и ярким… И потерять все это, потерять его – да ни за что!

Анна стояла в гостиной в углу, когда Пушкин вошел. У самых ног ее лежал, как бы расплескавшись, небольшой кружевной платок. Пушкин взглянул на нее и догадался: даже и не заметила, как уронила, так велико было ее замешательство! Впрочем, на самом лице ее, сильно зардевшемся, все было ясно написано: и тревога минувших дней – как-то все обойдется? и не вышлют ли дальше? не оставят ли в Пскове? – и тревога, сменившая радость, которую некуда деть и невозможно укрыть. В таком состоянии была она очень мила.

Руки ее Пушкин при матери не посмел бы поцеловать: руки целуют у дам! Но, здороваясь, все же слегка ее задержал. Анна опустила глаза перед живым его взором и застеснялась еще сильней, увидав оброненный платок. Неловко она потянула назад свою руку и одновременно нагнулась, чтобы поднять, но в ту же минуту наклонился и Пушкин. Оба они крепко стукнулись лбами, и он громко от неожиданности захохотал, все не выпуская ее руки и подымая так смущенную девушку.

Евпраксия настоящим бесенком скакала вокруг.

– Как звонко они поцеловались! – кричала она. – Как настоящие козлики! Нужно теперь и как следует, право!

Прасковья Александровна нахмурила бровь:

– Зизи, помолчи! Я пойду, Александр, распоряжусь вам с обедом.

Но еще раньше матери и Анна вышла из комнаты.

– Анетка, как мячик об стенку, – сказала Евпраксия, – стукнулась и откатилась… А у нас нынче топится баня!

– А разве суббота? – спросил Пушкин, смеясь.

– Вы и дни уже забыли. Суббота, конечно. Завтра к обедне!

– А Лева у вас?

– Парятся там с Алексеем. А вечером свежий мед будем есть! Нам поп Шкода прислал. Он нынче рушил на пасеке соты.

Пушкин отправился в баню один, без слуги. Смена белья была в чемодане.

В парке знакомая старая ель стояла простая, величественная. Липы мирно поблескивали своими крылатками, и дуб уж ронял первые желуди. Внизу под откосом Сороть блистала – серая, матовая. «Как мило она покраснела!» – вспомнил он Анну и невольно сжал пальцы в рукопожатии. Потом засмеялся и, выбросив воздух из кулака, пощупал на лбу – не вскочило ли шишки. Потом его взгляд привлекло чье-то белое платье. Он пригляделся и тотчас отгадал. Это сидела Алина у мостика через овраг. Что она делает там? Ясно, что ждет. Кого? Алексея!

Догадка тотчас оправдалась: он увидал за кустами быстро шагавшего Вульфа. Значит, все было условлено. У молодого студента вид был вороватый. Окликнуть? Не стоит!