Пушкин в Михайловском — страница 25 из 71

Но вот раздалось на террасе чье-то пыхтенье, и показалась корзина в дверях, за ней Валериан. Мальчик похож был на деловитого муравья, толкавшего перед собой огромную тяжесть. Мускулы его были напряжены, щеки пылали. Он не утерпел, чтобы не похвастаться перед матерью, и, рискуя, что она на него заворчит, притащил-таки одну корзину сюда. В ручку был всунут большущий пук осенней багряной листвы: веточки клена, осины.

Евпраксия мигом забыла свои наблюдения и, выхватив этот древесный букет, поднесла его Пушкину, проделав при этом глубокий и затейливый реверанс. Он ее обнял вместе со всеми этими ветками.

– Вот теперь уж, наверное, вы стали толще меня!

Он ее часто дразнил этой ее полнотой. На минуту их лица, затерявшись в прохладной листве, сблизились больше, чем это было видно со стороны… Но случилось так вовсе нечаянно и совсем простодушно.

Легкому напряжению, создававшемуся в комнате, теперь-то, казалось бы, и разрядиться, но внезапно на сцену выступил Валериан. Когда все любовались грудами нежных, но плотных, холодноватых грибов, мальчик вдруг выпалил Пушкину прямо в лицо – к истинному ужасу старших:

– А мы повстречали в лесу Сергей Львовича! А нам Сергей Львович сказал…

– Валериан, не выдумывай! – строго поглядела на него Анна.

– А я бы выдумать так не сумел. Все слышали, как он говорил… – И замолчал, наклонившись бычком и пристально разглядывая собственные ноги.

– Ну и что же? – спросил мрачно Пушкин. – Что ж именно говорил Сергей Львович в лесу близким соседям?

– Да вы знаете сами! – И Валериан, красный, надувшийся, поднял глаза и быстро договорил: – Что вы непристойно махали руками… да как вы осмелились…

– Ну, знаешь, довольно! – оборвал его Пушкин и отвернулся к окну; было заметно, как у него вспыхнули уши.

Итак, передышка была вовсе короткой: горячая ссора с отцом снова его настигала, усугублялась. И оттого, что известие это пало внезапно в минуту умиротворения, действие его было особенно острым. Пушкин, как бы от боли, повел плечами и крепко сжал пальцы низко опущенных рук.

– Что щиплешься? Дура! – вдруг закричал Валериан на Зизи; но мать так взглянула на мальчика, что он мигом замолк.

Тогда, среди неловкого общего молчания, вступила Алина и спокойно сказала:

– Он просил передать, что вам есть письмо. Оно у него.

Пушкин порывисто обернулся. Этого еще недоставало! А что, ежели это письмо от Воронцовой? И оно – у отца! И как его взять у него, как вообще быть после всего, что между ними произошло и что… продолжалось? Да, отец продолжал неистовую свою болтовню.

Но вот он нечаянно встретился взглядом с Прасковьей Александровной. Его поразило, что стояла она, опершись щекой па ладонь: как деревенская баба, провожающая сына в рекруты.

– Я пойду, – сказал Пушкин и направился на террасу.

Он так был взволнован и занят мрачными своими мыслями, что даже не простился. Впрочем, в дверях он обернулся.

– Постойте, а можно на вашей телеге?

– Конечно…

Прасковья Александровна хотела бы его удержать, спросить, не вернется ли к ним, сказать, что сама пошлет за письмом… но не посмела. В Пушкине было то самое напряжение, которое порою и старого дядьку его делало немым.

В таком же молчании и все вышли его проводить; все, кроме Алины. Она осталась в гостиной, подошла к клавесину и заиграла из «Сороки-воровки». Это была хорошо знакомая Пушкину сцена, как беглый солдат приходит на тайное свидание к дочери, а та при судье, забывшем дома очки, читает приказ об аресте отца, изменяя его приметы… Это никак не было связано прямо с его состоянием, но горячая напряженность положения, звуков пронзила его, и он быстро вскочил на телегу.

Но не за одну только музыку Пушкин был благодарен Алине. Ему вообще было бы лучше, если б из дому за ним не вышел никто. Ему было мучительно, что какая-то часть его «я» словно бы всем приоткрывалась. Ощущение это было и чисто физическим, как если бы в обществе вдруг обнаружилось, что был одет чересчур по-домашнему… Укрыться скорей!

– А к обеду вернетесь? – вдруг осмелела Евпраксия.

Пушкин только рукою махнул:

– Не знаю!

Телега загромыхала и скоро исчезла из глаз за холмом городища Воронича. Осталось в глазах, как горячий седок порою приподнимался, опираясь руками о грядки, будто это могло ускорить езду. Да, он был простой, но и какой же особенный!..

«Как-то все еще там обернется!» – со вздохом про себя подумала Прасковья Александровна и на вопрос подошедшей Анны Богдановны, что же делать с грибами, коротко бросила:

– Мариновать!

Какой уж там обед!.. Предстоящая эта встреча сына с отцом очень ее волновала. И сегодня как раз должен вернуться посланец из Пскова… По лицу Александра она поняла, что это было письмо… – она не хотела точно догадываться, но, во всяком случае, от женщины, в которую он страстно влюблен… Больше того, внезапно она утвердилась в мысли: этот роман имел завершение! Однако же ей не хотелось остаться и с Анной, и она прошла прямо на кухню. Даже Евпраксия и та как-то примолкла. Она позвала Валериана на мировую, искать в парке желуди; усталость была ей незнакома.

Чистые звуки Россини полнили воздух. Анна еще постояла немного одна и тихо вернулась в гостиную. Она не пошла далеко. И от дверей было видно: на подоконнике сиротливо лежала горстка цветов, оставленных там Александром. Окно было распахнуто, желтая бабочка, точно весной, присела на них и опять упорхнула на волю. А Пушкин скакал где-то сейчас в дворовой телеге…

Алина, играя, за спиною услышала сдержанный звук рыдания и поспешные чьи-то шаги на террасу. Но к Анне она даже не обернулась. Она понимала и так все, что творилось вокруг. Она только закрыла глаза на мгновение, тихонько вздохнула и продолжала играть.

Пушкин же точно подпрыгивал в тряской телеге, но смятение его чувств было так велико, что он едва различал даже неистовый грохот колес.


Когда подъезжали к самому дому, Пушкин приказал лошадь больше не гнать, и колеса телеги тотчас перешли на жалобный скрип. Сквозь него явственно сразу послышался голос отца. Кому-то, сердясь, он говорил:

– Сколько же раз тебе объяснять, что надо из левого! А ты все свое. Так лучше палец ложится! А письмо между тем важное… и деловое.

Пушкин отца наконец увидал. Сергей Львович стоял на крыльце и показывал няне, как перья у гуся изогнуты в правом крыле и как изогнуты в левом, и почему только в левом крыле удобные перья, чтобы писать. Пушкин, еще не слезая, сразу схватил суть разговора. Сам он гусиных тех тонкостей не различал и не мог про себя не усмехнуться. Это отчасти, пожалуй, разрядило и его напряжение.

Няня, слушавшая Сергея Львовича очень внимательно, вдруг обернулась на скрип; разглядев, кто сидел на телеге, она всплеснула руками и, покинув старого барина, молодо побежала навстречу дорогому питомцу. Тогда поглядел и отец, но не двинулся с места; он выжидал, чтобы сын поздоровался первый. Руки его как были расставлены, так и остались – декоративно.

Пушкин легко соскочил на ходу и с размаху обнял рукой теплую нянину шею:

– Мамушка, здравствуй! Что, резали гуся?

– А барчуку молодому в дорогу. Нынче под вечер, знать, выезжает.

– Как, разве нынче?

У Пушкина бывали порою такие причуды. Он отлично знал об отъезде брата, но вот сделал вид, что не знает.

– Так точно, нынче, – не спеша ответила няня.

От нее дышало домашним теплом и уютом. По-осеннему ватка была заложена в ухе. И на ухо Пушкину шепнула, как целовала:

– Совсем, что ль?

Он понял тотчас, как она без него стосковалась, но, ничего не ответив, обернулся к отцу и поклонился ему на расстоянии. Сергей Львович, однако же, все продолжал выжидать; только привел в движение руки и крепко теперь по обеим сторонам груди держался за отвороты халата.

– Здравствуйте, батюшка. У вас, говорят, письмо для меня?

– Оно тебя ждет уже несколько дней, – ответил отец. – Но тебя же нет дома… Гостишь! – и, пожевав сухими губами, добавил: – Пакет очень толстый, и даже на свет ничего не видать. Только понюхал: духами не пахнет. – Тут отнял он правую руку и приблизил к носу длинные узкие пальцы.

О, Сергей Львович всегда пребывал на большой высоте! Пусть-ка попробует сын что-либо ответить! Не так-то легко. Пожалуй, поэт, и для тебя это столь тонко, что и схватить, может быть, не за что!

Но сыну отнюдь не хотелось вступать в словесную битву, и попросту он промолчал; для старшего Пушкина это было лишь полупобедой.

– Пойдем, ты возьмешь свой пакет, – немного помедлив, вымолвил он с тою разумною строгостью, к которой обязывало его положение, и, отняв наконец от халата и левую руку, направился в комнаты.

Пушкин за ним не торопился. Никак он не ожидал такой встречи с отцом. У Сергея Львовича не было ни тени смущения и ни торопливости, столь ему свойственной. Точно почувствовал он под собою какую-то новую почву.

И что за письмо, которое он собирался писать и для которого даже перо нужно было особенное?..

– И матушка ваша очень тоскует, – промолвила няня, улучив минутку. – Да, никак, вот и сами они.

И действительно, Надежда Осиповна вышла на голоса. На ней была домашняя бархатная кацавейка, голова не покрыта. Пушкин взглянул на нее и не нашел в сердце обиды.

– Ну, подойди, подойди! – заговорила мать, поглядывая искоса на няню. – Что запропал? Иль у соседей мед слаще нашего?

Пушкин поцеловал сухую ее темную руку.

– Ну вот, хорошо. А то мы тут с завтрева с Ольгой одной. Ну что ж, ты не будешь больше руками махать?

– Да, кажется, я и не махал.

– Нет, нет, нехорошо, – промолвила Надежда Осиповна, и нельзя было точно понять, к кому же именно относилась сдержанная эта укоризна. – Няня, пойди скажи Льву Сергеевичу, что братец приехал его провожать.

«Лев им не показал, – подумал Пушкин. – Они ничего так-таки и не знают…»

Третьего дня Пушкин Льву прочитал свое послание к Жуковскому, тот переписал его и сказал, что покажет родителям, что их надо осведомить, что, может быть, это послужит к умиротворению… Пушкин подумал тогда и не возражал. И вот… ничего!