– Скажи, Горчаков, – внезапно спросил его Пушкин, – а тебе самому не предлагали вступить в тайное общество?
– Если уж ты в нем не состоишь, – отвечал Горчаков несколько высокомерно, – то мне с какой стати в нем состоять! И вообще цели благие не достигаются тайными происками. А питомцам Лицея, основанного императором Александром Павловичем, не подобает идти против августейшего его основателя. Монарху, в конце концов, мы обязаны всем. Нет, Пущина я осуждаю.
– Как, разве ты знаешь? – неосторожно воскликнул Пушкин.
– Не бойся, я не доносчик. Мне и самому предлагали вступить, но я предложение это отверг.
Пушкин сидел весь красный: ему не следовало начинать этого разговора с Горчаковым! И все ж таки он задал еще вопрос о себе:
– А ты не взял бы меня за границу? Мне нужно паспорт.
– Ежели б ты был в Петербурге, я думаю, это было б нетрудно. Но ведь не властен же я отвезти тебя в Петербург.
– Шутки в сторону: а ежели б был в Петербурге, хотя б непрощеный, и мне надо было бы тайно покинуть Россию?
Горчаков деловито подумал, взвешивая что-то в себе. Холодные глаза его чуть посветлели, и он негромко сказал:
– Я это сделал бы для любого лицейского товарища.
– Правда?
Пушкин быстро поднялся с кресла, сделал несколько шагов по ковру и сел возле товарища: наконец-то услышал он нечто близкое по-настоящему. Но в лицеисте проснулся уже опять дипломат. Он тронул Пушкина за рукав:
– Однако же ты Александр и я Александр, и мы никогда не выступим против третьего Александра.
Пушкин вскочил:
– Послушай, не будем говорить о царе!
– Тогда я позвоню: будем пить ром. – И он позвонил в небольшой серебряный колокольчик с изваянием Будды.
Перед обедом не обошлось без показа пещуровских девочек-вундеркиндов. Старшая, Соня, была в Петербурге, а две младшие – Олимпия и Глоссалия (в просторечье – Олимпиада и Глафира) – пребывали дома; их всегда выводили перед гостями.
– Это же настоящие две маленькие музы! – представлял их отец.
– А как они музицируют! – вторила мать.
Пушкин знал уже хорошо, как они музицируют…
Но ничего не поделать! И покорно он слушал, как играли они, достаточно долго и достаточно сильно фальшивя, и как потом представляли комедию и читали стихи. Он глядел на них и соображал: «Хороший сюжет! Не знаю, кому подарить, а сам не осилю». Родители были в восторге, что гость похвалил и игру, и декламацию. Этот концерт все ж таки не отбил вконец аппетита, и, глядя уже за столом на крупные греческие черты Елизаветы Христофоровны, на черные ее, влажные, как маслины, глаза, Пушкин опять с удовольствием вспоминал Кишинев: обед был на славу!
– Сегодня у нас настоящий литературный вечер, – провозгласил Алексей Никитич после того, как Олимпия и Глоссалия, покушав, удалились к себе. – Первым номером – наши дорогие малютки, а теперь, в свою очередь, будем просить и вас, драгоценный наш Александр Сергеевич!
Пушкину вряд ли было особенно лестно это сближение артистических талантов, но он не погордился: тетрадь была с ним, и он прочитал начало «Бориса». На сей раз читал он, однако ж, неважно: ощутимо он чувствовал, как на него шел от слушателей холодок.
Стихи его все же хвалили, но он вспомнил при этом, что и сам похвалил чудо-малюток. Горчаков между тем подмигнул:
– А помнишь ли ты «Монаха и юбку»?
– Просто «Монаха», – поправил с досадою Пушкин. – Да ты же его уничтожил.
Горчаков действительно отобрал когда-то себе эту рукопись.
– Д-да… – неопределенно протянул дипломат, как бы не желая останавливаться на этом, – уничтожил, пожалуй. Но там тоже был недурной диалог – в пятистопном же, помнится, ямбе.
Пушкин поморщился:
– То чепуха… Как можно сравнивать!
– Н-ну… сравнивать можно. И знаешь что, Пушкин? И тут у тебя есть кое-что лишнее.
– А например?
– Да хотя бы про слюни. К чему это? Мажут слюнями глаза… или что-то подобное. Не лучше ли вычеркнуть?
– Ты теперь лондонский житель и, верно, читаешь Шекспира: у него найдешь и не то.
– Ну, это не довод: когда жил Шекспир! А у нас девятнадцатый век.
Пушкин жалел, что согласился читать. Он заторопился домой, условившись, что непременно еще навестит Горчакова. На сердце его было смутно, и, уже выходя и еще разок вспомнив про слюни, он созорничал:
– Не провожайте, не провожайте!
А оставшись один, презрев казачка, сплюнул в передней и сам – прямо на пестрый хорошенький коврик. Это его облегчило, и вспомнилась нянина сказка:
– И говорит Марья Царевна: «А ну, убежим!» И плюнула три слюнки на окно Ивана-царевича да три слюнки к себе – сели верхом и ускакали. К Горчакову больше он не поехал.
Пушкин мечтал во что бы то ни стало свидеться с Керн. Вернувшись из Лямонова, он в два или три дня закончил вторую часть своего «Бориса». И думал одновременно: «А что, если удрать в Петербург, пока еще будет там Горчаков? Ведь он почти обещал… И вызвать туда Анну Петровну…» Сначала он ждал ее возвращения в Тригорское, но надежда на это теперь была слабая: отношения тетушки и племянницы, видимо, портились. Что ж предпринять? Беглые мысли о Петербурге все же казались несбыточными, и он стал склоняться к поездке во Псков, думая, как бы им встретиться там.
Напряженная страсть томила его, когда он писал: «Прощайте, теперь ночь, и ваш образ чудится мне, полный грусти и сладострастной неги, – я будто вижу ваш взгляд, ваши полуоткрытые уста. Прощайте, – я чувствую себя у ног ваших, сжимаю их, чувствую прикосновение ваших колен, – всю кровь мою отдал бы я за минуту действительности. Прощайте и верьте моему бреду: он смешон, но искренен».
И, по-библейски, о том же мечтал в знойных стихах:
В крови горит огонь желанья,
Душа тобой уязвлена;
Лобзай меня: твои лобзанья
Мне слаще мирра и вина.
Склонись ко мне главою нежной,
И да почию безмятежный,
Пока дохнет веселый день
И двигается ночная тень.
«…вы непременно должны приехать осенью сюда или хотя во Псков. Предлогом может быть болезнь Анеты. Что вы об этом думаете? Отвечайте мне, умоляю вас, и ни слова об этом А. Вульфу. Приедете? Не правда ли? До тех пор не решайте ничего относительно вашего мужа…»
Когда стало ясно уже, что Осипова уедет из Риги и не возьмет с собой Керн, желание видеть ее достигло предела. Пушкин писал еще в предыдущем письме: «…будьте уверены, что я не из тех, кто никогда не посоветует решительных мер, – иногда это неизбежно». И вот теперь он уже пишет, чтобы она покинула мужа: «…бросьте его, но знаете как? Вы оставляете там все семейство, берете почтовых на Остров и приезжаете… куда? В Тригорское? Вовсе нет! – в Михайловское! Вот прекрасный проект, который уже четверть часа мучит мое воображение. Но понимаете ли, какое это было бы для меня счастье? Вы скажете мне: “А огласка? А скандал?” Кой черт! Уже бросая мужа, делают полнейший скандал, и все прочее уже ничто или очень мало».
Пушкин предчувствовал, что если этот проект будет осуществлен, то между тетушкой и племянницей произойдет разрыв; но когда Прасковья Александровна вернулась наконец со всем семейством, он убедился, что полное их расхождение и без того совершилось. Видимо, бури свирепствовали и в далекой Риге. Анна почти с ужасом шепотом рассказывала все Пушкину, и он теперь выговаривал Керн: «Я сделал шаги к примирению вас обеих, но после ваших последних опрометчивых поступков теряю надежду на успех…» – «…вы на “ты” с вашим кузеном: вы говорите ему: “я презираю твою мать”, – ведь это ужасно! Следовало сказать: “вашу мать”, даже ничего не следовало говорить, потому что эта фраза произвела дьявольский эффект».
Он теперь даже задумался и над собственным, сгоряча рожденным проектом – о приезде Анны Петровны в Михайловское, прямо к нему. Он уже на этом не очень теперь и настаивал, хотя и писал: «Серьезно ли вы говорите, делая вид, что одобряете мой проект? У Анеты от этого мороз по коже пробежал, а у меня голова закружилась от радости. Но я не верю в счастье, и это весьма извинительно». Самое чувство его не ослабевало ничуть, и по-прежнему мечтал он видеться с Керн наедине; но когда на него пахнуло суровостью и непреклонностью возвратившейся Осиповой, он стал опять думать о Пскове… «…приезжайте, по крайней мере, во Псков. Это вам будет легко сделать. При одной мысли об этом сердце у меня бьется, темнеет в глазах и истома овладевает мною». Но его не оставляла и мысль, зародившаяся после свидания с Горчаковым: «Или, еще лучше, не съездить ли вам в Петербург? Вы дадите мне знать об этом, да? Не обманите меня, прелестный ангел! Как я был бы обязан вам, если бы расстался с жизнью, познав счастье!»
Конечно, он знал хорошо, как рискует своей самовольной поездкою в Петербург, но для Керн он готов был на все. Впрочем, только одно он отвергал. Она снова советовала, чтобы он написал Александру. Он очень благодарил за заботу и за совет, но извещал: «Последовать ему не могу». И действительно, этого Пушкин не мог. «Участь моего существования должна решить судьба; я не хочу в это вмешиваться. Надежда вновь увидеть вас, прелестною и молодою, – единственное, чем я дорожу. Еще раз – не обманите меня».
Он уже поставил было и дату – «22 сентября. Михайловское», – но потом приписал и еще: «Завтра – день рождения вашей тетушки, – стало быть, я буду в Тригорском». И как бы в ответ на это няня скрипнула дверью, и он увидел руку ее с протянутою к нему запиской. Записка была, конечно, от хозяйки Тригорского, завтрашней новорожденной. «Мы не видались летом с вами так долго, – писала Прасковья Александровна, – что я хочу видеть вас завтра целый день у себя». Слова «целый день» были подчеркнуты; иначе сказать, она приглашала его приехать накануне – сегодня же вечером. Может быть, она и сама решила иметь с ним какой-нибудь решающий разговор об Анне Петровне? Что ж, он готов! И тотчас дописал последние строки письма: «Ваша мысль выдать замуж Анет, чтобы иметь у нее убежище, – мысль восхитительная, но я еще не сообщал ей об этом. Отвечайте, ради бога, на главные пункты этого письма, и я поверю, что мир стоит еще того, чтобы в нем жить».