Анна узнала тотчас. Она задрожала, прижалась к стволу, и быстрые слезы восторга часто закапали на руки, на грудь. Так она долго стояла, все повторяя тихонько:
— Здравствуй же! Здравствуй!
Потом отклонилась от старой сосны и засмеялась от счастья. Ей было стыдно и гордо-счастливо; ей было необыкновенно. Целый рой милых стихов закружился в ее голове. И она почти побежала домой.
— Анета, это ты? — увидала Евпраксия, и все обернулись к дверям.
— Да, это я. Пушкин приехал. Я его видела.
Пушкин проснулся чем свет, не понимая, где он. Окно оставалось на ночь открытым, и утренний ветер колыхал занавеску. Простыни были свежи. Кажется, дома? Он чуть приподнялся и глянул в окно. Деревья качнули навстречу влажной листвой, блеснула полоска знакомой воды. Дома, конечно! Кончились степи, леса. Кончились запахи дынь, курной избы, конопли. Кончилась скачка.
Еще только позавчера он заезжал к Деспот-Зеновичу. Хозяина не было дома, но как его встретили! После обеда в саду он ходил между яблонь, как новый Адам, и давал имена желтым и розовым яблокам. Как это вышло?.. Да, в Могилеве, это оттуда гусары направили, чтобы непременно заехал. А в Псков не поехал, прямо домой. Пусть как хотят!
И он потянулся, руки закинув за голову. Дом еще спал, была тишина, и самые стены, казалось, дремали.
Встреча с домашними вышла совсем хорошо. Как въехала тройка в Михайловский парк, так сразу и принял все — как родное. Сороть и рощи, луга и родители — все под одно: родное гнездо! Отец прослезился (как постарел!), мать долго его прижимала к своей спазматической костлявой груди (как еще хороша!). Пять лет не видались — достаточный срок! Пушкин был рад, что отчуждения не было. Но только они… надолго ль в деревне?
Няня! Няня из погреба несла кубан с молоком и, увидав его, выронила, всплеснула руками… Как он смеялся, ее обнимая! Даже отец лишь покосился на черепки, но ничего не сказал. Няня да бабушка, Мария Алексеевна Ганнибал, — вот и все его бездумное детство, когда каждый день открывался, как новая жизнь. Пусть уезжают (что-то такое мелькнуло уже в разговоре), но няня останется с ним!
А где Ольга? Что Лев? Лев молодец, конечно, с девчонками! Оленька спит. Он было думал ее разбудить, но дверь отворилась, и, босая, в рубашке, она кинулась брату на шею. От нее пахнуло сонным теплом и свежим девичеством. Поцелуи сестры — как ключевая вода. Странное дело… И это единственная девушка в мире, которая для всех других просто девушка, а для него вот еще и сестра. В этом было какое-то очаровательное неудобство. Он целовал ее с нежностью — подругу и в играх и в шалостях. Себя увидал в корзинке у бабушки, куда он забился от матери, слушает сказку и глядит на мелькающие в желтых руках серые спицы; и видит сестру, как она кутает старую моську в длинную шаль и что-то над нею подшептывает…
— А помнишь?..
— А помнишь?..
Ольга не успевала ответить и счастливо смеялась, не отпуская пыльных братниных рук.
— Ездишь верхом? Вместе поедем! Замуж не вышла ли? — И хохотал. — А писем мне не было? — внезапно спросил он серьезно и тотчас догадался, что их не могло еще быть, да и самый вопрос неосторожен.
Левушка быстро вернулся. Он с шумом перемахнул через подоконник, когда все уже были за ужином. Две бутылки вина скромно и щедро встречали «блудного сына». Впрочем, никто еще дома и не подозревал, что Александр продолжал быть изгнанником.
— И знаешь, — болтал за столом маленький Пушкин (Лев как-то сразу стал маленьким), — Анета тебя увидала и, как с Синайской горы, объявила торжественно: «Пушкин приехал!» Что только было!
— Приехал, приехал… И мы завтра же сходим туда. Ты за которою волочишься? Предупреди. Чтобы не вышло дуэли. Вы помните, маменька, как я дядю Павла Исаковича, мальчишкой еще — помоложе тебя, Лев, — на дуэль у него вызывал? А фамилия барышни была Лошакова, и у нее были зубы вставные. Я только потом разглядел.
Левушка был неписаной летописью всех происшествий и тотчас же продекламировал стихи, сочиненные по этому случаю Павлом Исаковичем Ганнибалом:
Хоть ты, Саша, среди бала
Вызвал Павла Ганнибала,
Но, ей-богу, Ганнибал
Ссорой не подгадит бал…
Вспомнили братья и дядю Василия Львовича Пушкина, — впрочем, совсем осторожно, чтобы не обидеть как-нибудь отца, принимавшего своего старшего брата всерьез. Но все-таки вышел легкий конфуз, когда, развеселясь, Александр несколько громко шепнул брату о тетушке Анне Львовне:
— В «Бахчисарайском фонтане» я «хладного скопца» уничтожил из уважения к ее давней девственности…
Лев громко фыркнул, а Сергей Львович недовольно заметил:
— Если сестра моя Анна Львовна отсутствует, то здесь за столом ваша сестра.
Это вышло не очень-то ловко, и Пушкин ответил:
— Ну, Ольга не довольно стара, чтобы принять это на свой счет, и достаточно взрослая, чтобы понять шутку. Не сердитесь, батюшка! Я рад, что вернулся, и болтаю вздор.
Этот родственный тон в устах Александра был великою редкостью, и отец был польщен, а мир восстановлен.
Няня Арина Родионовна входила и выходила, прислуживая. И точно она помолодела, серые глаза ее ясно глядели из мелких морщин, как птенцы из гнезда.
— Уж так-то я рада, что ты к нам вернулся, голубчик наш батюшка! — сказала она, когда Пушкин налил ей вина и звонко с ней чокнулся.
И она же ему постелила и увела из его комнаты за руку Льва, который все не хотел уходить…
Итак, стало быть, дома! Теперь и в Тригорском знают и ждут. Работать? Отлично! Ну, а еще?
И внезапно, как сквознячок, потянуло если не самой тоской, то явным предчувствием острой тоски. Невидимая черта здесь его окружала. Он ничего не сказал о новом своем положении. Но это неважно. Скажет и огорчит. Он уже привык, что им огорчаются. Важно другое: за эту черту переступить он не может — никак; и — никогда?
В Одессе так не было. И в Кишиневе особенно. Там это не было все-таки формальной ссылкой. Из Кишинева ездил он в Каменку, из Каменки в Киев; ездил в Одессу, побывал в Тульчине. Да и в Одессе его не держали на привязи. Он думал ехать свободным. Писать, продавать!
Это направило мысли его на другое. Кто до него торговал своею поэзией и можно ли жить на стихи? По старым понятиям, это было зазорно для дворянина. Но для себя он это крепко решил, пусть называется это цинизмом! Он вспомнил свое же признание: «Правда, я пишу только под прихотливым влиянием вдохновения, но раз стихи уже написаны — я смотрю на них только как на товар, по стольку-то за штуку». Чистое творчество не мыслит оплате. Но плата приходит потом. Это только законно.
Он долго лежал на постели, забыв о часах. Но тут он откинул одеяло и простыни и сразу вскочил. Мысль о стихах, где все это высказать прямо, ему показалась заманчиво дерзкой. Краткая формула возникла внезапно, и быстро, размашистым почерком, карандашом, на подоконнике, он записал на небольшой четвертушке, не доканчивая слов, не заботясь о знаках препинания, две короткие строки:
Но продается вдохновенье,
Но можно рукопись продать!
Вот, вот! Именно так… И стал одеваться.
Но, одеваясь, он поглядел на свои голые ноги с ветвистыми крупными венами, и быстрая новая мысль заняла его: а что, если попробовать похлопотать, чтобы уехать отсюда лечиться?.. Куда? В Петербург? За границу? Заветная мысль! Не пустят. А если не пустят…
Мысли его были подвижны. Точно бы он окидывал взглядом, попавши сюда на долгое жительство, много возможностей. Но мысли его одна другой не мешали; так же было и с чувствами: в нем много простора и никогда никакой тесноты.
Добыть себе денег и…
Он только присвистнул и, полуодевшись, вышел в бильярдную. В окна оттуда видны были службы и двор. Он увидал, что отец кружит в халате вокруг одесского его экипажа, но временами останавливаясь и вскидывая голову. Никита, без шапки, давал пояснения. Допрос был подробный, и не об одной, верно, коляске и о фамильном ларце, но и как поживали в далеких краях…
Никого на дворе больше не было. Только меж пестрых индюшек важно ступал надменный индюк с синевато-багровыми шишками на подбородке. И так же порою он останавливался и точно бы что вокруг озирал.
Смутное сходство с отцом могло показаться, пожалуй, смешным. Но Пушкин не засмеялся. Негустые брови его несколько сблизились. Смешного тут не было. Он долго стоял и глядел, забыв, что не вовсе одет.
Нет, ничуть не смешно, когда этот тесный и узенький мир глянул в глаза тусклым своим и, однако ж, надменным хозяйским глазком.
И быстро обрывочки начатых фраз сложились в одну и — завершились:
«А если не пустят — добыть себе денег и— бежать! Бежать за границу!»
Глава четвертая Первые дни
Высылке Пушкина друзья его ужаснулись. Но у него были и недруги. Смутные слухи о неполадках в Одессе давно уже доходили на север. Булгаковы, братья-почтмейстеры из обеих столиц, переписываясь, передавали друг другу беглые новости. Константин Яковлевич писал из Петербурга в Москву Александру Яковлевичу: «Кто-то сказывал новость… Сказавший слышал — от кого, не знаю, — что молодой поэт Пушкин застрелился…» И от себя не без сожаления прибавлял: «Он, может быть, душу свою погубит, а тело никогда». Брат, в свою очередь не поверивший слуху о самоубийстве и уже знавший о высылке, отвечал ему так: «О Пушкине… никто не пожалеет. Кажется, Воронцов и добр и снисходителен, а и с ним не ужился этот повеса. Будет, живучи в деревне, вспоминать Одессу, да нельзя уже будет пособить. Василий Львович предполагает, что это убьет отца».
Иначе писал жене Вяземский: «Я надеюсь, что Пушкин никогда не будет убит, — разве каким-нибудь животным!» И даже пошучивал: «А если он застрелился, то надеюсь, что мне завещал все свои бумага. Если и вперед застрелится, то прошу его именно так сделать. Бумаги мне, а барыш — кому он назначит. Вот так! Теперь умирай он себе сколько хочет. Я ему не помеха!»
Но от шутки переходил и к негодованию. Александру Ивановичу Тургеневу писал он, узнавши о высылке: «Кто творец этого бесчеловечного убийства? Или не убийство — заточить пылкого, кипучего юношу в деревне русской? Правительство, верно, было обольщено ложными сплетнями. Да и что такое за наказание за вины, которые не подходят ни под какое право? Неужели в столицах нет людей, более виноватых Пушкина? Сколько вижу из них, обрызганных грязью и кровью? А тут за необдуманное слово, за неосторожный стих предают человека на жертву… Да и постигают ли те, которые вовлекли власть в эту меру, что есть ссылка в деревне на Руси? Должно быть богатырем духовным, чтобы устоять против этой пытки. Страшусь за Пушкина». «Да зачем не позволить ему ехать в чужие край?..»