Пушкин в Михайловском — страница 26 из 70

Наконец и письмо, что его так взволновало, было в руках; штемпель: С.-Петербург, и почерк мужской, незнакомый. Это, во всяком случае, было спокойнее.

Но когда он пришел к себе в комнату и вскрыл его, неожиданно выпал из середины листок, исписанный мучительно знакомой рукой… Раевский, как видно, упорствовал в жестоком своем обещании «надоедать» ему письмами, «пока не заставит ответить». В послании этом ничего не было нового, и оно было столь же фальшиво, как и первое. Однако ж листок этот был только вложен. Основное письмо было от князя Сергея Григорьевича Волконского, писавшего по возвращении с Кавказа, куда он ездил на минеральные воды. В письме были новости: генерал извещал его о предстоящей женитьбе.

Сидя на подоконнике, Пушкин читал: «Уведомляю вас о помолвке моей с Мариею Николаевной Раевской. Не буду вам говорить о моем щастии, будущая моя жена была вам известна».

Как это бывает, когда прошлое глубоко ложится на сердце, оно, встрепенувшись, возникает внезапно столь явственно, что полностью как бы отодвигает все настоящее. Прошлое это, ясно, не умирало; оно только не движется, стало видением, а самое время его обтекает, не трогая, не разрушая. У Пушкина это с Марией Раевской — совсем по-особому: как если б была в пределах широкого его бытия — еще и особая, сама в себе замкнутая, утаенная жизнь. Он не анализировал этого чувства, оно и без того пребывало в нем — верное само себе. И, как ни странно, у всего этого было и имя — краткое, но исчерпывающее: Мария!

Она выходит замуж. Поставлена точка, но в их отношениях есть нечто такое, над чем не властно — ничто. По крайней мере, так у него. А у нее?..

Пушкин закрыл глаза и опустил письмо на колени. Так и застал его Лев.

— Что за письмо? — спросил он тревожно.

Пушкин ответил не сразу.

— А помнишь, — сказал он негромко, — я писал тебе из Кишинева, об эту же пору… нет, еще в сентябре — о своем путешествии… и о Раевских…

«Все его дочери — прелесть», — тотчас процитировал Лев, щегольнув своей памятью. — «Старшая — женщина необыкновенная…»

— Речь тут о младшей. Но как же ты помнишь, однако!

— Я цитирую Александра Пушкина! — ответствовал Лев. — Я думал всегда, что письмо это надо печатать.

— Пожалуй, но только оно должно быть пространней. Вот погоди, выпадет снег…

Странно, Пушкин слышал свой собственный голос, шедший как будто откуда-то издалека.

— Я помню оттуда и еще, — продолжал Лев: — «Свободная, беспечная жизнь в кругу милого семейства, жизнь, которую я так люблю и которой никогда не наслаждался».

Довольно, — прервал его Александр; однако ж и сам повторил, словно эхо: — «Которой никогда не наслаждался».

Лев перебил задумчивость брата быстрою шуткой:

— Ну, а тут «милое семейство» скоро разъедется, и я первый. Есть наслаждение в отсутствии семейства!

Состояние старшего брата казалось ему только задумчивостью. Левушка дальнозоркостью в области чьих бы то ни было душевных движений никак не отличался, и спокойно брата оставил — с собою самим наедине. Странное дело: Лев точно был лишний, мешал он тому, что так внезапно сейчас привиделось Пушкину. Да и в самом деле — никого тогда не было, а это значит, что и сейчас быть не должно. И даже Мария сама Пушкина тогда не видала. С необычайною яркостью и полновластно встало перед ним это видение девы над морем, открывшееся ему тогда совсем неожиданно. Он спускался с горы и вдруг увидел Марию — в белой одежде, на невысокой скале, стоявшую к нему спиной и пристально глядевшую в бушующую темную даль.

Он не окликнул Марии тогда, когда она, не заметив его, прошла мимо, и позже об этом ей ничего не сказал: точно какой-то запрет наложил на уста. Твердо он знал, что если об этом начать говорить, то надо и продолжать, надо открыть тогда все… Что именно «все» — этого и про себя Пушкин произнести не решался. Впрочем, того, что не сказано, — у обоих у них было достаточно.

Но в эту минуту, когда снова вернулись — и море, и ветер, гроза, и Мария — все это в нем с огромною силой было готово излиться в живые и точные стихотворные строки.

И, однако же, все это прервано было коротеньким зовом:

Пожалуйте кушать!

Пушкин крепко взял себя в руки и вышел к столу, внешне спокойный и сдержанный, как он иногда это умел.

Напряженность домашних переживаний заметно смягчилась. Теперь оставался лишь Адеркас, и письмо к нему было как твердый орешек, который не вот-то раскусишь. Посланный Осиповой все еще не возвращался…

За обедом был гусь и, по случаю проводов, даже бутылка вина. Старшие были задумчивы: хотя б и на несколько дней, все же было им беспокойно расстаться с возлюбленным Левушкой. Александр поглядывал порою на мать, и, как ни коротко было мгновение это, — там, на крыльце! — на сердце теплело. К отцу за столом, однако же, он не обращался, не принимая участия и в обсуждении новости о женитьбе Волконского.

Выпив вина, Сергей Львович заметно оживился и снова обрел способность шутить. На замечание Надежды Осиповны о том, что жениху клонит уже к сорока, а невесте нет еще полных и двадцати, он отозвался очень причудливо:

— Как-то раз я спросил у одной деревенской старухи: «По страсти ли, бабушка, вышла ты замуж?» — «По страсти, родимый: прикащик и староста собирались меня до полусмерти избить!»

Пушкин вдруг встрепенулся что-то сказать, но сдержался. Зато совсем простодушно отозвалась Ольга Сергеевна:

— А кто ж та старушка?

Вопросы женитьбы, замужества живо всегда ее интересовали.

— А она порядком-таки помоложе тебя, ты ведь слышала, — ответил отец, не отказав себе в удовольствии поддразнить Ольгу.

— Но ведь Марию Раевскую никто же не принуждал, — заметила мать.

Пушкин ответил серьезно и сам для себя неожиданно:

— Иногда принуждает судьба.

Это и было его единственным откликом на весь разговор.

Лев не умел собираться. Все за него надо помнить, и на укладку позвали Никиту Козлова: за ним была слава долголетнего путешественника; руководила же им Ольга Сергеевна. Братья вышли пройтись. Они еще раз горячо обо всем переговорили. Александр произнес и прощальные строки; Лев был стихами растроган и поклялся, что сделает все для побега.

— Не вышло у нас, как мы условились, но я тебя все-таки провожу до Тригорского, — сказал Александр. — А примечание об осле и о дядюшке выбрось!

Тут Лев огорчился и очень просил, чтобы оставить про дядюшку. Но Пушкин уже не хотел теперь обострять и без того напряженных отношений со старшими.

Младшего сына родители провожали по старине, следили, чтоб кто-нибудь не сел возле печки. Побыв так в молчании, поднявшись, крестились на образа, крестили друг друга и длительно целовались. Сергей Львович из сюртука вынул платок; на этот раз был он действительно влажный.

В Тригорском, куда они подкатили, когда уже было темно и окна светились между деревьями, проводы вышли другие. Здесь не одна на столе стояла бутылка, и Левушка, крепко подпив, сильно шумел.

— Честью клянусь! — возглашал он, поднявшись. — Что Петербург! Мысли мои и сердце мое — здесь, между вами!

— Сейчас из гондолы в гондолу, гляди, перепрыгнет! — смеялась Евпраксия.

— Что правда, то правда, Зизи: из Петербурга на рождестве перепрыгну сюда и буду вас всех целовать… Честью клянусь!

Вечер был шумен и весел. Левушка рассыпал свои шутки девицам, но, однако же, с Прасковьей Александровной о чем-то успел поговорить — и серьезно, и лицо у него было весьма озабоченное. Милого брата Лев обнимал без конца и в ухо шептал на прощанье:

— Ты меня не суди! Я ведь хочу, чтобы мирно… чтобы все обошлось… Я так и расскажу в Петербурге… А перстень исправлю, я его взял… Я привезу его сам…

Пушкин заметил и эти таинственные переговоры с хозяйкою дома, и смущение Льва; его настойчивый шепот наводил на размышления. Однако же брата он ни о чем не спросил.

Когда отшумела коляска, Прасковья Александровна, не без робости, задержала Пушкина перед домом.

— Вы знаете: неудача, — сказала она. — Егорка его не застал.

— Кого не застал?

— Губернатора.

— Но оставил письмо?

— Нет, не решился. Письмо у меня.

Пушкин молчал. Лица его в темноте не было видно. Быстро скользнуло о брате, — что это значит: «Я расскажу, что все обошлось…» Точно он знал уже…

— Льву вы сказали?

Прасковья Александровна ничего не ответила. Что ей сказать, когда весь этот план обдуман был вместе со Львом… Стояла она в темноте и смертельно боялась, что Александр обо всем догадается и впадет в гнев.

Но Пушкин ничем себя не обнаруживал, и молчание длилось.

— Мамочка, спать! — послышался зов из окна.

Эта Зизи вечно некстати! Мать подошла, приказала ей спать и захлопнула раму.

Но когда она возвратилась к месту беседы своей с Александром, его уже не было. Лишь в отдалении, по направлению к Сороти, слышен был его энергический шаг.

Глава девятая Просторная осень

Через несколько дней уехала, в сопровождении Михаилы Калашникова, и Ольга Сергеевна. Пушкин простился с ней нежно. В эту осень она была очень мила и даже, при всей своей обычной расплывчатости, проявила по отношению к брату горячее чувство, не поддаваясь родителям, а порою и прямо им противореча.

Казалось бы, если сравнивать с поведением Льва, Ольга заслуживала и большего уважения. Но, странное дело, болтушка и дипломат, и даже просто вралишка, — Левушка все продолжал занимать в сердце старшего брата более крепкое место, чем занимала сестра. Юная живость его и порывистость, может быть, чем-то Александру напоминали и собственные его петербургские годы… И он уже слал ему с отъезжающей Ольгой письмо — веселое, полное шуток и непринужденностей.

Он поддразнивал брата и Анною Вульф, за которою якобы начал сам ухаживать, и тем, что ревнует будто бы ее к нему и бранит его перед нею, и запрашивал, шумит ли Питер и что «Онегин»; и журил, вспоминая вечер отъезда, за чрезмерное пристрастие к винам, стращал, что из него может выйти подлинный ветрогон, пустельга; и наказывал, чтобы прислал по длинному списку: и книги Лебрена — оды, элегии, и серные спички, и карты (и, чтобы Лев не спутал с географическими картами, добавлял: «т. е. картежные»), и «Жизнь Емельки Пугачева», и «Путешествие по Тавриде» Муравьева, и горчицы, и сыру, и тут же бросал: «Что наши литературные паны и что сволочь?»