Пушкин в Михайловском — страница 34 из 70

И, крепко слагая теперь свои пятистопные ямбы, он чувствовал сам, как мужал его гений. Даже отсутствие рифмы, допускаемой как исключение редчайшее, лишь помогало ему точней и яснее давать течение событий и мыслей, характеры, лица. Место короткой летучей строки, сжимавшей стремительный образ иль напряженное чувство, занимала теперь правдиво неспешная речь в разговорах бояр и размышлениях Пимена. Он чувствовал, впрочем, в белом стихе своем и затаенную силу буйных страстей. Больше того: он вводил наряду со стихами и прозу, следуя не столько Шекспиру, сколько собственному безошибочному ощущению, что это весьма помогает ему обнажать разные человеческие пласты на различной их глубине и устанавливать сложное их взаимоотношение.

Нет, Пушкин в деревне не погибал! А между тем этот внутренний рост его был столь затаен, что даже Прасковья Александровна, внимательный друг, многого не замечала и не угадывала. Как издали Вяземскому, порой положение Пушкина казалось и ей безысходным.

Так еще вовсе недавно она, отвечая Жуковскому, писала и с болью на сердце, и самоотверженно: «Желательно бы было, чтобы ссылка его сюда скоро кончилась; иначе… я боюсь быть нескромною, но желала бы, чтобы вы, милостивый государь Василий Андреевич, меня угадали. Если Александр должен будет оставаться здесь долго, то прощай для нас, русских, его талант, его поэтический гений, и обвинить его не можно будет. Наш Псков хуже Сибири, а здесь пылкой голове не усидеть. Он теперь так занят своим положением, что без дальнего размышления из огня вскочит в пламя, — а там поздно будет размышлять о следствиях. — Все здесь сказанное — не пустая догадка, но прошу вас, чтобы и Лев Сергеевич не знал того, что я вам сие пишу. Если вы думаете, что воздух и солнце Франции или близлежащих к ней через Альпы земель полезен для русских орлов и оный не будет вреден нашему, то пускай останется то, что теперь написала, вечною тайною. Когда же вы другого мнения, то подумайте, как предупредить отлет».

Да, это было самоотверженно, ибо стоило хоть на минуту подумать, что он покинет Тригорское, как все непостижимо тускнело вокруг и заволакивалось печальною дымкой. Пушкин ей посвятил свои «Подражания Корану», и она гордилась, что имя ее отныне связано было с поэтом. Только при мысли о предстоящей разлуке она понимала, как глубоко укоренилось в ней чувство к ее Александру. Это было и крепкое и верное чувство, но оттого-то и думала прежде всего не о себе, а о нем. А были действительно дни, когда она страшно тревожилась за судьбу Александра Сергеевича, посвятившего ее, после отъезда брата, в свои планы о бегстве из России.

Прасковья Александровна не предполагала, что их знает и Лев, а между тем через него, конечно, и просочились эти тайные замыслы Пушкина в среду его петербургских знакомых, что в свою очередь доходило теперь и сюда. «Мне дьявольски не нравятся петербургские толки о моем побеге. Зачем мне бежать? Здесь так хорошо!» Но вслед за восклицанием этим тут же, однако, у Льва иносказательно спрашивал он, как обстоят именно эти дела.

В конце концов этих мыслей своих Пушкин не оставлял и помаленьку к побегу даже готовился; так, в числе прочих вещей брат прислал ему с Михайлой Калашниковым дорожную лампу, чемодан: все это было ему заказано Александром. Но, видя, что Лев сам не приедет, Пушкин теперь посвятил в свою тайну и Вульфа, который как раз собирался будущим летом поглядеть чужие края.

Алексей Николаевич Вульф к делу отнесся серьезно и два дня по дому ходил в важной задумчивости. Казалось, на сей раз он нашел в себе настоящее мужество и внимательность к другому человеку. По крайней мере, Пушкин был искренне тронут его предложением: взять Александра Сергеевича с собою под видом крепостного слуги. Это была безусловно дельная мысль!

У Вульфа, когда он, обдумывая, шагал по гостиной, были еще и свои тайные мысли: он был очень не прочь, чтобы Пушкин и вообще покинул эти места. Отчасти его тяготила неприкровенная насмешливость Александра Сергеевича, которую он не мог на себе не ощущать, отчасти ему не нравилось, что Пушкин всегда имел глаз за Алиной, но больше всего было не по душе то слишком вольное, как казалось ему, обращение с его матерью, которое позволял себе их беспокойный сосед. Он сознавал, что честь его обязывала, в сущности, серьезно поговорить об этом последнем предмете. Но у него не хватало ни решимости, ни основательного предлога.

Внешне оба они держались приятельски, да, впрочем, у Пушкина это было и искренне: девушек много — товарища нет, а на худой конец чем не товарищ и Вульф? Пил он изрядно, был молод, не глуп, с ним можно было порою потолковать и о серьезном; вместе дурили и с молодыми обитательницами Тригорского. Алина опять расцвела и отважилась даже однажды на поездку в Опочку со своим сводным братом. По крови они были чужие друг другу, но семья их — одна, и это создавало возможность непредосудительной близости.

Пушкин над ним подшучивал. Новая работа его, давая исход внутренним силам, освобождала одновременно того легкого Пушкина в непринужденном его бытии, который так весело искрился, как снежные блестки на солнце. В эти приезды на святках Прасковья Александровна особенно им любовалась. И как освещался весь дом, когда он входил с опушенными белым морозом бакенбардами, внося с собою свежесть зимнего воздуха и веселую шутку!


И все же Пушкин теперь развлекался не только в Тригорском. Святки внесли веселье и в тот деревенский мирок, который ютился, дышал и работал в Михайловском — за пряжей, тканьем, вышиваньем, коклюшками… Зима запоздала, но сразу легла обильная, пышная — со сверканьем снегов, деревьями в инее, скрипом полозьев. К спрятавшейся подо льдом и под снегом реке быстро с горы скользили салазки, а кое-когда из салазок вылетали и девушки.

Пушкин стоял и глядел на веселое это катанье. Иногда он подталкивал санки и ухал вслед отъезжавшим. Он пренебрег своим барским званием и, сбегав домой, облачился в просторные нянины валенки.

— С Ольгою! С Ольгой! — закричали подружки. — Она лучше всех правит!

— И лучше всех вывалит! Я сяду напереди.

— Нет, уж как вы хотите, барчук, а я вас сама прокачу! — вызвалась Оленька.

Щеки ее ярко горели, платок развязался, и Пушкин заметил, как тепло на шее ее блеснула цепочка: Левушка, верно, забыл про колечко, о котором писал ему Александр, но медальон он прислал, и Пушкин вчера только вечером, улучив минуту, в коридоре сам ей накинул на шею эту хорошенькую безделушку. Он положил было руку и на плечо, намереваясь обнять, но она закраснелась и ускользнула. Теперь он глядел, как, скинув вязёнки и захватив копчики их между зубов, ловко она, перекинув руки назад, затягивала узел платка.

— Хорошо, я сяду, пожалуй, и за тобой.

Санки были малы, и сидеть было тесно. На полудороге, где был заворот, он, будто бы испугавшись, вскрикнул и охватил руками сидевшую впереди его девушку. Теперь уж ей было не убежать! Снежные брызги летели в лицо, и он крепко к ней прижимался, с отрадою ощущая живое тепло сквозь полушубок.

Скатились они совсем бы удачно, когда бы он сам в конце их пути не вздумал направить по-своему быстро летевшие санки… Мгновенно они перевернулись, а Пушкин и Оленька — оба полетели с размаху в сугроб. В этом, конечно, была и удача: девушка вскрикнула от неожиданности, а Пушкин с налету поцеловал ее в розовую морозную щеку. И если падение было вовсе нежданным, то поцелую она как бы и не удивилась. Ничуть не таясь и без тени смущения взглянула она на него, и серые глаза ее встретились с его голубыми и на воздухе почти совсем синими. Нет, нынче она и не думала от него ускользать!

Он все глядел на нее, и, казалось, глаза его спрашивали: «Ты понимаешь?» И, кажется, Оленька его понимала.

Голова ее, запрокинутая, как бы утопала в огромной снежной подушке, и оттуда сияли глаза — радостные и покорные. Все это продолжалось лишь несколько мгновений. Тотчас же она вскочила, отряхнулась и, видя, что Александр Сергеевич не поднимается, наклонившись, схватила его за рукав и потянула на себя.

Их наверху встретили смехом и оживлением. Пушкин теперь правил и сам и прокатил всех по очереди.

Вечером он обещал быть у Осиповой, но не поехал: на весь этот день собственные его девицы им завладели. Няня была в духе и весела и сама руководила гаданьями. Впрочем, и Пушкин кое-что тоже в них понимал, он помнил «Светлану» Жуковского.

И точно: достали и сонного петуха с насеста, который долго не мог сообразить на свету, чего от него хотели, и. наконец-то различив примеченные для каждой девицы зерна пшеницы, как бы с раздумьем выбрал одно (первая выскочит замуж!), а потом уж клевал и подряд, оживившись и резво; топили и воск, глядя, какая фигурка выйдет кому на тени; и пели над тазом, покрытым двумя рушниками, коротенькие подблюдные песни, из воды вынимая колечки, сережки, кому какая песенка пропоется, — и вогнали Оленьку в краску, как прокричали живым говорком:

Зовет кот кошурку

В печурку спать.

Пушкину вышла дорога, и он был рад, а как глядели воск на тени, всех позабавил, из пальцев слагая и лебедя, и как целуются двое, и как Арина Родионовна шепчет молитвы, и монаха Иону, задирающего голову в клобуке: все эти фигурки возникали одна за другой на стене, как живые. Хотели рядиться, да куда же пойдешь? Но все ж выходили и на волю — послушать суженого у нетопленной бани.

В горнице жарко, но выбегали раздетые; так же вышел и Пушкин. Морозная ночь с высокой луною стояла на тысячу верст. Деревья, одетые в иней, попирали у подножия короткие черные тени. Снег убегал между стволов, теряясь в далекой серебряной мгле. С крыльца был слышен девичий смех, голоса. Он поглядел на светлое небо и отыскал Большую Медведицу. И вспомнился юг. Вечер и море. Звезда. Мария Раевская, смуглый подросток, спросила: какая звезда? Он стоял позади, наклонился и тихо сказал: «Мария — звезда». Она с удивлением на него обернулась, и было легкое касание его губ к прохладной щеке; было — и не было. Это осталось маленькою их тайной; и только это одно сейчас и представилось Пушкину…