Пушкин в Михайловском — страница 44 из 70

— Чего?

— А того, что храплю. Ты это знаешь отлично.

Пушкин опять хохотал; на душе было весело, ясно: милый барон! Он предвкушал, как покажет его наконец-то в Тригорском.

«Онегин» отыскан, и чемодан был забыт: лень и беспорядочность взяли свое. Но Дельвиг весьма оживился за вином и обедом, за разговорами о литературных делах. Он во все это очень вникал, знал все журнальные новости и самих журналистов, и кто против кого вел очередную интригу. Щуря глаза под очками, он далеко откидывал голову (как Зизи угадала!) и беззвучно смеялся, слушая пушкинские новые эпиграммы. Особенно ему понравилась последняя из них, на Каченовского: «Как! жив еще курилка журналист?» После обеда, за трубкой, окутанный дымом, он даже острил, по обыкновению, немного тяжеловато:

— Ты на письме меня спрашивал: жив ли я? Я мог бы ответить как философ: «Я мыслю, следовательно существую». Но вот ты утверждаешь: Жив — курилка! И потому отвечаю: «Я курю, следовательно существую!»

Дельвиг был очень доволен этим своим изречением и каждый раз за новою трубкой его повторял.

Но как же он присмирел, когда Пушкин начал читать незнакомые ему строфы «Онегина»! Он забыл и про сон и про усталость. Самое лицо его переменилось. Глаза стали нежны, мечтательны, но также и пристальны, порою на глубине пробегал огонек восхищения. Казалось, он слушал не одними ушами, но и губами: звуки ложились на них и приводили в движение; рот его чуть шевелился, следуя ритму стихов и лишь иногда растопляясь в улыбке. Полное тело казалось забытым, покинутым, руки и ноги были недвижны. Он воспринимал теперь то самое «пение райской птички, которое слушая, не увидишь, как пройдет тысяча лет».

Пушкин прервал свое чтение, и Дельвиг с дивана вскочил, грузный и легкий одновременно, как перышко.

— Ах, Александр! — вымолвил он, обнимая его, и, колыхаясь всем телом, заплакал от счастья и радости. — Поэзия… поэзия наша… — И ничего больше не мог выразить.

Успокоившись, он и на диване все клал свою пухлую руку на ногу Пушкина и перебирал по ней пальцами, как бы нажимая на клавиши и повторяя наизусть отдельные места, сразу запомнившиеся.

«Андрея Шенье» он прочел про себя. Может быть, чтение Пушкина так же зажгло бы, но этот стремительный, страстный огонь, как читал сам, разве лишь только его задымил.

— «Онегин» твой лучше, — сказал он. — Политика вовсе не дело поэтов. Ты это видишь и сам: Шенье твой погиб.

Пушкин эти стихи, пропетые сердцем, никому бы не уступил, но сейчас он только ругнул самого себя: не надо было давать! Он вдруг не прекословил и покорно прослушал все, что тот говорил о неуловимости, и о тайном дыхании, и о том, что поэзия — как шелест листвы. Он только сказал:

— Дельвиг, неужели ты этого вовсе не понимаешь? Да будь я в Петербурге… ведь там, говорят… — И тут он запнулся, замолк.

— Ну да, говорят, — возразил Дельвиг спокойно и совсем равнодушно. — Говорят, даже есть будто бы тайное общество. Рылеев, Бестужев шумят! Но они ведь плохие писатели.

Бестужев и Кондратий Рылеев были еще и конкурентами по изданию альманахов, а потому воспитанный Дельвиг счел нужным оговориться:

— Разве вот только про «Чигиринского старосту» — это у Рылеева подлинно хорошо!

Пушкин не стал говорить, хорош ли Рылеев. Его поразило, что Дельвиг, а значит, и многие подозревают о существовании тайного общества, и, чтобы свести разговор как бы на пустяки, он спросил:

— Ну, а «Зеленую лампу» забыл?

— Что ж «Зеленая лампа»? Яков Толстой не тебе ли писал: «Ах, лампа погасла! Не стало в ней масла!» А впрочем, я и потом состоял в одном тайном обществе.

Я не ослышался, ась?

— Ничуть не ослышался. И оно зашифровано даже — С. Д. П. Сословие Друзей Просвещения, или салон ныне покойной Софьи Дмитриевны Пономаревой. Вот и все мое тайное общество!

Тут Дельвиг хотел улыбнуться, но улыбка перешла в откровенный зевок. А Пушкин подумал: «Ну как на него будешь сердиться!»

— А ты не боялся приехать ко мне?

— Ну еще чего-нечего!

Не побоялся, приехал. А вот родители даже и Льва не пустили! Нет, молодец: не было страха, а лень преодолел! Для него это тоже не шутка!..

— Дельвиг, а помнишь, как мы про тебя напевали, когда из Лицея ты поехал к родителям: «Дельвиг мыслит на досуге: можно спать и в Кременчуге?»

— Не говори мне о сне, всего разморило!

— Ну, спи! Вот диван. А перину отцовскую няня тебе к ночи готовит: видишь, висит на заборе?

Дельвиг уснул и без перины. Губы его тотчас же безвольно раскрылись, и он задышал с легким посвистом. Пушкин немного над ним постоял, поглядел. «Поэзия — шелест листвы…» Он понимал это и сам, но как же все остальное? И с настоящею нежностью вспомнил: в мае двадцатого года, когда его высылали из Петербурга, в день вознесения, этот вот самый барон да еще брат Миши Яковлева — только они и проводили его от самого Калинкина моста и до Царского!..


В Тригорском барон Антон Антонович Дельвиг, когда на другой день отвез его туда Пушкин, необычайно понравился всем. Он вступил в это новое для него общество немножко вразвалку и разминаясь, как будто бы здесь вчера только был, поздно вернулся домой и недоспал.

Прасковья Александровна видела его еще в Петербурге. Она даже смутно подумывала там об Анне или Алине. Что ж, ничего: жених неплохой, только отчасти… как говорят про пироги, — сыроват! Но постепенно сегодня надежды ее возрождались. Дельвиг размялся-таки и оживленно болтал. Особенно мил, пожалуй, был с Анной, и Анна к нему благосклонна. Да и то сказать: с Алиною можно еще повременить!

И за обедом Дельвиг забавно рассказывал, как он зазвал однажды приятелей, обещав угостить их роскошным обедом, в самую что ни на есть последнюю харчевню, где даже ложки к столу были привязаны, а на стол подали щи да кашу… Рассказывал он весело, со свойственным ему добродушным лукавством, чокался с барышнями и очень галантно прикладывал руку к груди. Но, плотно покушав, после обеда он быстро опять осовел.

«Точно медведь не вовсе проснулся весной!» — так про себя определила Евпраксия, все же любуясь привлекательным этим увальнем.

Дельвиг покрякивал, поправляя очки:

— А бульвара уж нет. Пушкин, ты знаешь? Где Онегин гулял. Начисто вырубили, — и долго сладко зевал.

— A Euphrosyne — это очень мило, скажу. Это имя одной из трех граций. — И прикрывался рукой.

Еще через полчаса его уложили в гостиной. Он не протестовал, ссылаясь на то, что, дескать, дорога слишком его разморила:

— Эти ухабы… прямо как люлька, так и укачивают. Особенно после болезни.

— После горячки, однако же, кажется, ты не похудел.

— Пушкин, молчи! Так с вашего разрешения я…

Разрешение последовало. В гостиной огня не зажгли, и скоро в соседние комнаты донесся блаженный и гармонический свист. Евпраксия то и дело подбегала к дверям и отходила в раздумье, покачивая головой. Она хлопала себя по бокам и говорила:

— А наш Антон не тужит о том: храпит да храпит!

— Зизи, помолчи, он может услышать!

— Услышал такой-то один: да ему хоть из пушек пали! — Но и в самом осуждении этом была определенная нотка восхищения.

Дельвиг проспал часа два, и наконец Пушкин пошел его разбудить. Барон ото сна разомлел: спал бы еще! Волосы спутались, лицо разгорелось; жалко сразу его подымать. И опять принялись оба болтать о том и о сем — о пустяках: о Лицее, о давних проделках и шалостях…

В дверь, не дождавшись их выхода, постучала Евпраксия:

— Изволили встать? — Она забавлялась, как если бы говорила с новой замечательной куклой.

— Войдите, Зизи! — крикнул ей Пушкин. — Тут все равно ничего не видать!

Повторять она не заставила, тотчас же воспользовавшись приглашением Пушкина и отсутствием старших, которые могли б помешать.

— С легким вас паром! — пропела она, будто бы Дельвиг действительно был игрушечным медвежонком, который к тому же только что возвратился из бани. — Как почивали? Что вам приснилось? — И скромно она опустилась на кресло подальше.

— Постойте, что видел?.. Да, кажется, яблоки ел… печеные, с сахарной пудрой! — Дельвиг потягивался и немного урчал.

— Вот жалко, что за обедом не испекли!.. А почему это так вас зовут: Антон и Ан-то-но-вич?

— У него и отец тоже Антон Антонович! — смеясь, сказал Пушкин.

— Это в роду у нас. И дед и прадед мои тоже Антоны Ан-то-но-ви-чи! — растягивая отчество, передразнил ее Дельвиг.

— Вот как смешно! Это значит — вы прочные! А хотите, я вам яблочков свежих с чердака принесу?

— А и правда: давайте пойдем на чердак! — понравилось Пушкину. — Там хорошо. И запах особенный.

Евпраксия тотчас подхватила; не отказались и старшие сестры, быстро накинули шубки: это как развлечение. Прасковья Александровна только несколько было забеспокоилась: в амбаре темно, и как бы огня не заронили! Но молодежь шумно направилась к выходу.

— Дельвиг, не будешь курить?

— Я буду яблоки есть.

— Только антоновских нет уже! — возгласила Евпраксия. — А если хотите моченых, пожалуйте в погреб!

После весеннего синего вечера в амбаре особенно было темно. Засветили при входе фонарь. Запахи были внизу далеко не яблочные: пахло мышами, дегтем, мукой.

— Вы осторожней, тут гири, — предупредила Анна, но Дельвиг успел уже стукнуться лбом о коромысло весов.

— Не больно?

— Ничуть.

— А тут вот у лестницы кадка, — болтала Евпраксия. — Для мышей! Сверху полова от конопли, а они думают, что самая конопля. Ступят — и в воду. Смотрите не упадите и вы! — и, подумав, добавила: — А то кой-когда и ежика держим.

Дельвиг теперь ступал осторожно, держась за перила.

— Как это у тебя, — вспомнил Пушкин: — «Хлоя старика седого…»

— Не помню. Забыл.

— По такой же вот лесенке, Зизи, только к окну, старик полез к девушке, а она ему — зеркало. Он испугался себя, подумал, что леший, и полетел…

— А зачем он полез?

— А она сама позвала!

— Ну раз позвала, уж это не честно! — протянула Зизи, но тотчас, обернувшись, почти закричала прямо в очки оторопевшему Дельвигу: — Окорока! Осторожней!