Пушкин в Михайловском — страница 50 из 70

Так же мирно, казалось, протекали ночи и дни и над Соротью, но терпение и выдержка Прасковьи Александровны приходили к концу. Она подумывала уже сняться с места и увезти и дочь и племянницу в Ригу. Там она собиралась помирить непокорную Керн со стариком ее мужем. С трудом она сдерживала свое раздражение против веселой «соломенной вдовушки» и жестоко наедине бранилась с Анеткой. Та и действительно становилась порой почти невменяемой, горько себя упрекая, как маленькая девочка: «И зачем я сказала ему, что он влюбится, и предлагала пари! Если б я ничего не сказала, ничего бы и не было…»

Однажды, едва Пушкин ушел, разыгралась настоящая буря. Анна расплакалась, что он ушел, с ней не простившись. Кузина попробовала ее уговорить, тогда она, топнув ногою, воскликнула:

— Молчи! А если б с тобой не простился! — и заплакала навзрыд.

До матери эти рыдания донеслись в соседнюю комнату, и, потеряв всякое самообладание, Осипова истерически закричала оттуда:

— Довольно! Убирайтесь все вон! Я не могу больше. Это дом сумасшедших!

Но Анна, не переставая рыдать, крикнула ей, в свою очередь:

— Ты ревнуешь сама! Ты ревнуешь его каждое слово и взгляд! Ты сама сумасшедшая!

— Что? Повтори! Что ты сказала про мать?

— Тетушка, полно! Да вы успокойтесь. Все это одни только нервы…

Но тетушка вовсе не думала успокаиваться. Она стояла в дверях, вся красная от возбуждения и гнева.

— И ты помолчи! — прикрикнула она, вне себя, на племянницу. — Все хороши! Мало тебе одного, двоих захотела? Поезжай к мужу! Довольно! Глаза бы мои не глядели. Я увезу вас обеих завтра же утром… и проститься не дам, черт вас возьми совсем!

Сцена была коротка, но энергична и не походила нисколько на ночь, серебримую мирной луной. Никто не видал, как, пригнувшись, скользнула вдоль окон воровато трусливая тень Алексея Николаевича Вульфа, убегавшего «от греха» на сеновал.

Прасковья Александровна наконец овладела собой и на прощанье, сдержавшись, сказала:

Мы завтра поедем в Михайловское с ответным визитом. Это было бы неприлично — не быть. Да и Рига не ближний свет: лошадям надо овса.

К утру все кошки в доме были пьяны: Анна разлила целый пузырек валерьянки. Что же до матери, то, отбыв в свою комнату, она опять дала себе волю; об этой бешеной ночи долго помнили горничные.


Утро, однако, пришло ясное, ровное. Принятое твердое решение, неловкость за вчерашнюю ярость и брань, да, наконец, и сердечная мягкость, участливость к порывистой юности, которую просто надобно и оберечь, — все это вместе определило спокойную ту уравновешенность Прасковьи Александровны, с которой она проснулась наутро, тем самым установив мир во всем доме.

Пушкин приехал в Тригорское сам и также, казалось, узнал о предстоящем отъезде совершенно спокойно. «Что-то сегодня он слишком уж благоразумен, — осторожно подумала Осипова, — как бы какого коленца не выкинул! Да, все же лучше уехать: береженого и бог бережет!»

Предотъездное настроение заставило вспомнить в Тригорском и Дельвига.

— Он очень хорош. И он вспоминается мне как тихое озеро, — промолвила Анна.

— Как тихое озеро, — повторил следом за нею и Пушкин. — Вот, Анна Петровна, — обратился он к Керн, — из Риги проедете вы в Петербург, увидите Дельвига, и, я ручаюсь вам, влюбитесь! Хотите пари? — Тут он улыбнулся, глянув на Анну. — Посмотрите, Анета как покраснела! И она влюблена. Я уж и так называю ее мадемуазель баронессой.

Коротенький разговор вышел у Пушкина с Керн и наедине. Она залюбовалась на вороную его любимую лошадь, когда конюх ее вел в поводу с водопоя.

— Как я хотела б на ней прокатиться!

— А что ж, я сейчас прикажу оседлать.

— Тетушка как бы не рассердилась?

— Чего? Ведь я же не смею вас сопровождать…

Полутайком аргамака стали седлать на конюшне дамским седлом.

— Вы непременно вернитесь! Как же я буду без вас?

Керн покачала головой полуотрицательно, полулукаво.

Золотистые ленты на шляпе, под цвет ее глаз, заколыхались, и оттого показалось, что она улыбается не одними губами, но и всем своим существом. Это так у нее было всегда: ни один ее жест не оставался сам по себе, и каждому движению души отдавалась она вся без остатка. Пушкин так любовался ею!

Я только одним глазком заглянула в ваши стихи, что вы передали мне для Родзянки. Они очень нескромны, эти стихи. Что это такое?

Хвалю, мой друг, ее охоту,

Поотдохнув, рожать детей,

Подобных матери своей.

И счастлив, кто разделит с ней

Сию приятную заботу:

Не наведет она зевоту…

— Но вы же ведь только чуть заглянули в эти стихи!

— А знаю их наизусть.

Пушкину невольно припомнилось и дальше, но что было столь шутливо-легко под пером, то ни за что не сказалось бы вслух… А между тем Анна Петровна продолжала уже очень серьезно:

— Я вам скажу: вы угадали. У меня семилетняя девочка, и я хотела бы иметь еще ребенка. Но вот когда мне один раз показалось, что он у меня может быть… от Ермолая Федоровича… я вся содрогнулась. Никакие небесные силы не могли бы меня заставить его полюбить — ребенка, рожденного от него! Я чувствую лютую ненависть ко всей этой фамилии. Я говорю вам это открыто.

Пушкин слушал ее и глядел на нее с изумлением. Он знал хорошо изменчивость этих глаз — то ясных и нежных, то игриво кокетливых, то облачно томных, но сейчас это были глаза человека, произнесшего вслух важную тайную думу. Слова ее требовали прямого ответа, и сама она отнюдь не хотела шутить. И однако ж, за этой открытостью была и еще глубина, обнажавшаяся вовсе не сразу, и Пушкин не знал, что ему отвечать. Он только негромко промолвил:

— А вы не вернетесь сюда?

Анна Петровна, казалось, ждала чего-то большего. На краткое мгновение огонек блеснул в ее быстрых глазах, и она ударила его перчаткою по руке:

— Лошадь готова. Помогите мне сесть. А сюда… вряд ли… нет, не вернусь! Я поеду в Петербург и влюблюсь там в Дельвига, как вы мне советуете.

Тут она приняла независимый и даже несколько гордый вид, с необычайною живостью снова напомнивший ему лицейские времена и Бакунину, казавшуюся ему всегда такой недоступной.

Это было, как бывает изредка в жизни, почти точным повторением прошлого, ибо была такая ж поездка и так же он помогал… И оттого он почти вздрогнул, когда, уже сидя в седле и предчувствуя радость движения, в котором развеет себя, Керн со своей высоты снова шутливо и весело поддразнила его:

— Я многое помню из ваших стихов. Но хотела б я знать, о ком это вы вспоминали в «Онегине»:

Мне памятно другое время:

В заветных некогда мечтах

Держу я счастливое стремя

И ножку чувствую в руках…

— Извольте мне подарить вашего «Онегина»! Я буду счастлива думать, что эти стихи отчасти и обо мне. — И она ударила хлыстом вороного.

Пушкин стоял и глядел ей вслед. Она скакала немного неловко, но все же бесстрашно, и ленты легко развевались по ветру, и над головой реял, дрожа, самый воздух, как бы ею оживотворенный.


И все ж после ужина Прасковья Александровна, сдерживая данное ею обещание, приказала заложить лошадей, и все отправились на прощанье с Михайловским. Только Евпраксию оставили дома; она очень просилась, но мать была непреклонна.

Стояла луна, стрекотали кузнечики, пахло цветочной пыльцой и дорожною пылью. Вульф сидел с матерью. Увидев, что Пушкин поторопился сесть в тот экипаж, где была Керн вместе с Анной, он позвал было с собой и Алину, но гордая девушка обняла за плечи Зизи и пошла с нею в дом. «Ничего, посиди и с мамашей», — бегло подумал Пушкин о Вульфе и больше о нем не вспоминал. Легкая прохлада стояла в воздухе, и рука Керн, без перчатки, была свежа. Луна светила для дам справа, для Пушкина слева.

— Вам — счастье в дорогу, мне — горечь разлуки. Но она, — он сделал легкое движение к серебристому облачку, — она уже тем хороша, что освещает такое прелестное лицо.

Вначале присутствие Анны немного смущало его. Но скоро он перестал ее замечать и разговаривал с Керн негромко и задушевно, не часто он так говорил. Опять вспоминали они давний тот петербургский вечер.

— Как же не помнить Олениных и Клеопатру? А помните ль вы, как я болтал вам о рае и аде: хотелось бы в ад, где пропасть хорошеньких, да вы-то в раю… Спасите меня, больше я в ад не хочу!

Пушкин не помнил, как в полузабвении те же слова, вспоминая о Керн, он вслух произнес, как бы обращая их к Анне на прогулке в саду. Бедная девушка, услышав их вновь и обо всем теперь догадавшись, вздрогнула и откинулась в глубь экипажа: «О боже, а я-то жила этим признанием!» И она собрала все свои силы, чтобы не расплакаться. Ни Пушкин, ни Керн того не заметили.

Анна Петровна отдавалась очарованию ночи. И она слушала Пушкина, как слушают музыку, даже тихонько покачивалась в такт его речи, которую можно было бы назвать коварной и завлекательной, когда бы насквозь не была она доверительною и чистосердечной.

Так, как если бы только теперь по-настоящему дошло до него, он отвечал на ее первый вопрос при встрече в Тригорском: «А помните, как у Олениных?..» Она тогда начала фразу и не докончила. О, как он помнил даже и это! И открывался теперь, как ему было мечтательно-грустно стоять на крыльце, когда она отъезжала, и как завидовал Полторацкому, севшему с ней в экипаж. И вот сам он теперь вместе с ней…

Ему казалось сейчас, что самое время побеждено, что через толщу минувших лет он снова обрел молодые, чистые чувства… Эта ночь и поездка были волшебны.

Под луною проплыли старые сосны, стоявшие на границе дедовских владений. Пушкин невольно вздохнул и все так же негромко промолвил, почти про себя:

— Вот так и теперь остаюсь я один.

Остаток пути они больше молчали. Лесная прохлада дышала обоим в лицо. Керн отдала ему свою руку. Так не хотелось ее отпускать, когда подъехали к дому!

Анна выскочила первая и, пока они выходили, не торопясь, следом за нею, взбежала по ступенькам крыльца, слабо им крикнув оттуда: