Встал. Медленно выволочился на крыльцо. Остановился у стеклянной двери. Дверь отворилась. Зажмурился. В глазах потемнело. Стал считать: «Раз, два, три… Душой. Тобой. Ясен. Прекрасен… Раз, два, три…» Схватился за косяк двери. Подтянулся и повис. В голову ринулись слова, все новые и новые. Они заполняли промежутки между строчками, наконец стали сливаться в одно целое, сплетаясь в сплошной перепутанный клубок, в котором не осталось ни единого белого просвета, в сплошной черный клубок слов, непроницаемый и отчаянный, как вопль. «Раз, два, три…» Медленно открыл глаза, глянул на цветущее гульбище перед домом и удивился, увидев торжественную праздничность раннего июньского утра. Воскликнул радостно: «Господи, а все-таки здесь рай!»
На усадьбе все еще спало. Это только он, скворец да иволга предупредили зари восход. Ночью роса вышила крупным бисером дерновый круг перед домом. В каждой капельке сияли солнце и звезды.
Подтянул повыше штаны и пошел босыми ногами через круг к амбарчику. У амбарной лестнички встретился с котом, гревшимся на солнышке.
– Ну, как, брат Котофеич, хорошо тебе?
Кот промурлыкал, что ему здесь очень хорошо, что ночь была чудесной и что вообще по утрам лучшего места, чтобы полежать на солнышке, на всей усадьбе не сыщешь.
– И то правда, – вздохнул Пушкин, поправил рубашку и привалился к нему рядком.
У Пушкина очень широкая, красивая деревенская белая рубашка, вся в чудесных кружевах. Это подарок, поднесенный ему в день рождения, 26 мая… ею.
Лежал и судил себя: «Разбойник. Святотатец. Тать?! Нет, нет, нет!..»
…Ты взором, мирною душой
Небесный ангел утешенья…
Вскочил. Ждать больше не было мочи. Пошел. Остановился у низенького домика, в котором жила она, его возлюбленная… Припал к оконцу. Тихо постучал. Оконце открылось. Прошептал:
– Вставай, милая. Пора!
Она была уже готова.
Мнилось, легче вкруг меня
Воздух утренний струился;
Я вольнее становился…
Они шли по берегу маленького озера. Озеро было синее, и небо синее, и у нее глаза синие. Часто останавливались, и он шептал ей: «Дай еще поглядеть!» Она вскидывала голову, и он смотрел ей в глаза и через их синь видел бездонное синее небо. Шел и думал: «Вот иду как царь». Рядом шла она. И смирялась тревога души, и он чувствовал себя высоким, головой до самого неба. И шел все быстрее и быстрее. Рядом шла шагами великана его тень. А она – еле за ним поспевала, милое божье создание!
С нею все было просто. С нею он не кокетничал, не паясничал. Ему не нужно было искать вычурных слов. Все было просто и насущно, как хлеб и свежая вода в доме! Скажет: «Постоим. Сядем. Посмотри! Знаешь, милая?» И вдруг как крикнет: «Вот я!» И лес, и дол, и воды отвечали ему: «Да, да, да!..»
Цыгане приехали в Михайловское накануне вечером. Об этом ему доложил полесовник. Здесь, у дороги, «изрытой дождями», где она поднимается в Савкино, встали их шатры. На берегу Маленца паслись стреноженные кони. Около них, как статуя, стоял молодой красивый цыган, опершись на длинный кнут. Он любовался своими лошадьми. Такова уж цыганская природа.
Дым костров мягко стелился по земле. Завидев приближающихся людей, залаяли собаки.
Из крайнего шатра вышел другой цыган. Остановился в ожиданье.
– Добры день, лагоды вес, – сказал Пушкин, протягивая руку.
– Добры день, – ответил удивленный цыган и добавил: – Анатыр, туме, джанон ромено?
Пушкин весело засмеялся и ответил:
– А ту надыкхеса, сомырым кокоро?
– Похоже-то похоже, что вы здешний барин. Но мы вас раньше не видели… А ее, – он кивнул на девушку, – мы знаем, она дочка Михаилы Иваныча… Красавица!.. Зачем пожаловали?
– Да вот пришел в гости к себе звать. Хочу песни ваши послушать. Люблю цыганские песни и много их знаю.
На разговор из шатра вышла цыганка с маленьким цыганенком на руках. Низко поклонилась и сразу же начала свое:
– Погадаем, жизненок, погадаем, краля!
– Ну, мне гадать, я сам гадать умею, а вот ты ей погадай, да хорошенько, хорошенько…
Цыганка протянула руку:
– Положи денежку… На кого гадать будем?
И она лукаво глянула на Пушкина.
Пушкин вынул из кармана золотой и положил гадалке на ладонь. Глаза цыганки вспыхнули радостью.
– А теперь, жизненок, иди… Это наше бабье дело… А ты, дитенок, иди сюда!
Женщины отошли в сторону, уселись у костра, и началось гаданье.
Пушкин подошел к молодому цыгану. Залюбовался красивой лошадью.
– Меняться будем! У меня конь-огонь!
– А мои чем хуже? – отвечал цыган. – Попробуй!
Пушкин лихо вскочил на коня и понесся вскачь по Тригорскому проселку. Цыган вдогонку стал стрелять кнутом – трах! трах! трах!..
…Когда пришло время уходить, она низко поклонилась гадалке и еле слышно промолвила:
– За ваши речи – бог вам навстречу!
А потом, когда они отошли к дороге, горько зарыдала.
– Что с тобой, душа моя? – спросил Пушкин.
Она взглянула на него и, махнув рукой, промолвила тихо:
– Не знаю… так… – И добавила: – Недостойная я!
– Ангел мой, – перебил ее Пушкин. – Не надо, не надо… Все будет хорошо…
Мать и отец все видели. Гневались и убивались за судьбу единственной дочери. Отец кричал, что убьет, ежели она осрамит семью. Виданное ли это дело! О чем девка думает? На что надеется?..
Ночью, когда весь дом засыпал, она и мать становились на колени перед образом святогорской владычицы и шептали:
– Пресвятая Дева, благодетельница, херувимов святейшая и серафимов честнейшая, воспетая, непрестанно пред Вседержителем о всех девах молящаяся и обо мне, недостойной, – воспошли прощенье! Избави меня от совета лукавого и от всякого обстояния и сохранитеся мне неповрежденной. Соблюди меня своим заступлением и помощью. Прими, заступница, усердную горькую молитву мою. Матерь-заступница, прими мой грех, беду мою безмерную, помоги мне, неможной, дай опереться на тебя любови моей. Нет мне иной помощи, кроме тебя, утешительница. Спаси меня! Помилуй и спаси нас!
Но владычица смотрела с иконы на молящихся черными глазами цыганки и не принимала ни горячей молитвы девы, ни мольбы ее матери.
В келье Пушкина всю ночь тоже горела лампадка. Он сидел молчаливо и тихо за столом и переписывал свои стихи:
Дитя, не смею над тобой
Произносить благословенья.
Ты взором, мирною душой,
Небесный ангел утешенья.
Да будут ясны дни твои,
Как милый взор твой ныне ясен.
Меж лучших жребиев земли
Да будет жребий твой прекрасен.
Переписав стихи набело, он взглянул на портрет Жуковского, подмигнул ему и приписал название – «Младенцу». Затем открыл крышку сундучка-подголовника, положил в него рукопись, закрыл сундучок на ключ. Взял чистый лист бумаги и стал писать письмо брату Льву.
В конце «осадного сидения»
Целью моего направления в Псковскую губернию было сколь возможно тайное и обстоятельное исследование поведения известного стихотворца Пушкина, подозреваемого в поступках, клонящихся к вольности крестьян.
19 ноября 1825 года умер Александр I. Грянули декабрьские события. Пошли аресты, и аресты людей близких, единомышленников… Казни.
Пушкин испытывал глубокие страдания не только от потери друзей, его, естественно, беспокоила и собственная участь. Пушкин сам ждет допросов, ареста. Сжигает свои дневники. В крайнем возбуждении громко разговаривает в одиночестве сам с собой, представляет себе мысленно ход его допроса аудитором. Тяжелое настроение усугубляется еще и тем, что «преступниками» оказались и его псковские знакомые, ушедшие потом в далекую ссылку: Михаил Назимов, Иосиф Поджио, Нил Кожевников, сошедший с ума и заключенный в суздальский монастырь «бывший» князь Федор Шаховской. В Опочецком уезде жила графиня Коновницына, мать «преступника», «бывшего» графа Коновницына, она же теща сосланного на каторгу М. М. Нарышкина.
Начались крестьянские бунты. Запылали помещичьи именья. По ночам из окна своего дома Пушкин наблюдал грозное зарево на горизонте.
Под влиянием всех этих событий в глухой псковской провинции поползли толки, догадки, слухи, один другого тревожнее и нелепее. Распространение их, само собой разумеется, строго преследовалось.
Но находились неосторожные, у которых, в особенности под хмелем, язык излишне развязывался, и за это им приходилось жестоко расплачиваться. Рождалось грозное «государственно-уголовное» дело.
Одно из таких, заведомо дутых, «политических» дел, вряд ли оставшееся неизвестным Пушкину, возникло в его соседстве, во Пскове. Печальным героем его оказался человек, с которым Пушкина связала судьба, В. И. Всеволодов – «искусный коновал», как в шутку называл его Пушкин.
Как раз в это смутное время, в апреле 1826 года, перед самыми пасхальными праздниками, инспектор Псковской врачебной управы Всеволодов вернулся к себе в город из очень неприятной командировки в Порховский уезд, где он оперировал раненных во время бунта помещичьих крестьян.
19 апреля, на Пасхе, он в 11 часов ночи производил свой очередной обход в управляемой им местной городской больнице. В ней лечились, между прочим, и больные военного ведомства, а к ним прикомандировывались для ближайшего обслуживания особые гарнизонные фельдшера, которые таким образом имели два начальства – военное и гражданское, последнее в лице Всеволодова.
Один из военных фельдшеров, находившихся под двойным начальством, Константин Иванов, пришел в больницу во время «вечерней визитации» Всеволодова, чтобы поздравить его с праздником и с ним похристосоваться. Как полагается в великий праздник, фельдшер был зело пьян. Всеволодов отказался с ним целоваться. «Ты не стоишь того по дурному поведению», – сказал он ему. Хмельной Иванов стал ругаться и грозить Всеволодову каким-то доносом. Тогда Всеволодов велел присутствовавшим унтер-офицеру и другому фельдшеру связать Иванова. Тот вынул нож и пригрозил их зарезать. Вызванные караульные одолели буяна, связали его и потащили в арестантскую.