Тот же мемуарист, перечисляя песни, которые были тогда исполнены для поэта, упоминает и песню «Ахали», т. е. «Весеннюю песню», которая этим словом начинается. Очевидно, именно тогда Пушкин и попросил записать для него ее текст.
Процитировав (в своей обработке) песню в «Путешествии в Арзрум», Пушкин поразился, как некогда еще в 1823 году в Одессе он сам близко подошел к той же теме и к ее обработке Грибоедовым в стихотворении, вчерне записанном в его рабочей тетради. Ныне же это стихотворение печатается по сохранившейся копии М. В. Юзефовича (адъютанта Н. Н. Раевского-младшего) с пушкинского автографа, изготовленной в 1829 году на Кавказе. Стало быть, тогда и переписал набело свое стихотворение Пушкин!
Надеждой сладостной младенчески дыша,
Когда бы верил я, что некогда душа,
От тленьяубежав, уносит мысли вечны,
И память, и любовь в пучины бесконечны, —
Клянусь! давно бы я оставил этот мир:
Я сокрушил бы жизнь, уродливый кумир,
И улетел в страну свободы, наслаждений,
В страну, где смерти нет, где нет предрассуждений,
Где мысль одна плывет в небесной чистоте…
Но тщетно предаюсь обманчивой мечте;
Мой ум упорствует, надежду презирает…
Ничтожество меня за гробом ожидает…
Как, ничего? Ни мысль, ни первая любовь!
Мне страшно!.. И на жизнь гляжу печален вновь,
И долго жить хочу, чтоб долго образ милый
Таился и пылал в душе моей унылой (II, 295).
Вот так сложно и неоднозначно развивалась встреча двух русских поэтов с грузинской песней.
Уместно в данном случае вспомнить строки Николоза Бараташвили в переводе Бориса Пастернака. Стихи эти посвящены дочери Александра Чавчавадзе Екатерине, сестре Нины Грибоедовой. Но здесь словно слышатся и звуки чонгури, откликающиеся в мелодиях русской музы и по сию пору к нам обращенные:
…Я радость люблю и совсем не ворчун.
Свети мне, чтоб вновь на дорогу я вышел
И снова, коснувшись нетронутых струн,
В ответ твое дивное пенье услышал,
Чтоб в отдалении отзвук возник,
Чтоб нашим согласьем наполнились дали,
Чтоб, только повздоривши, мы через миг
Не помнили больше недолгой печали…[211]
«Читателя найду в потомстве я»
«Оттого, чтобы дослышать все оттенки Лиры Баратынского, – заметил И. В. Киреевский, – надобно иметь и тоньше слух и больше внимания, нежели для других поэтов. Чем более читаем его, тем более открываем в нем нового, незаметного с первого взгляда, – верный признак поэзии, сомкнутой в собственном бытии, но доступной не для всякого».[212] Так критик откликался на несколько стихотворений Е. А. Баратынского, помещенных в альманахе А. А. Дельвига «Северные цветы на 1829 год». Среди них был и цикл «Антологические стихотворения», состоявший из пяти миниатюр:
«Как ревностно ты сам себя дурачишь..»
«Старательно мы наблюдаем свет…»
«Мой дар убог и голос мой не громок…»
«Глупцы не чужды вдохновенья…»
«Не подражай: своеобразен гений…»
Может быть, самым странным в этом цикле было его название. Антологическими (греч. anthologia, букв, «собрание цветов») в то время назывались лишь стихи, ориентированные на античные образцы. В данном же случае непосредственных откликов на античные мотивы в стихотворениях Баратынского обнаружить нельзя. Вспомним, однако, что антологическое оценивалось тогда в качестве незыблемой, вечной меры искусства. Речь же у Баратынского идет о тайнах и назначении поэтического ремесла, хотя тема эта развивается, в основном, от противного. Короткие, замкнутые афористическими строками стихотворения обретают одновременно и притчевый, и эпиграмматический (иногда даже автоэпиграмматический) оттенки. Своеобразие такого рода стихотворений было превосходно уловлено А. С. Пушкиным, который писал:
Эпиграмма, определенная законодателем французской) пиитики Un bon mot de deux rimes оrпе[213] скоро стареет и живее действуя в первую минуту, как и всякое острое слово, теряет всю свою силу при повторении. – Напротив, в эпиграмме Баратынского, менее тесно(й), сатирическая мысль приемлет оборот то сказочный, то драматический и развивается свободнее, сильнее. Улыбнувшись ей как острому слову, мы с наслажденьем перечитываем ее как произведение искусства (XI, 186).
Важно подчеркнуть, что при чтении стихотворений Баратынского от читателя требуется определенное усилие, активное желание понять мысль поэта, которая выражается, как правило, лишь намеком – причем парадоксального свойства.
Таково, например, второе стихотворение цикла:
Старательно мы наблюдаем свет,
Старательно людей мы наблюдаем
И чудеса постигнуть уповаем:
Какой же плод науки долгих лет?
Что, наконец, подсмотрят очи зорки?
Что, наконец, поймет надменный ум
На высоте всех опытов и дум,
Что? точный смысл народной поговорки.[214]
Семь первых строк, устремляющихся ввысь, подводят к недоуменному, неожиданному обрыву последней строки. И только поняв «точный смысл (курсив мой. – С. Ф.) народной поговорки», мы в полной мере сможем оценить всю глубину выраженного здесь разочарования. Какую именно поговорку имеет в виду поэт? По-видимому, вот эту: «Век живи, век учись, а дураком помрешь». Но снова прочитав – уже под этим углом зрения – стихотворение, мы обнаружим в нем и более глубокое, так и не разрешенное до конца недоумение, завещанное нам. В самом деле, почему оказалось тщетным парение духа? От недостатка ума человеческого? А может быть, от изначальной бессмысленности мира, как о том сказано в Книге Екклезиаста:
…и предал я сердце мое тому, чтобы исследовать и испытать мудростью все, что делается под небом: это тяжелое занятие дал Бог сынам человеческим, чтобы они упражнялись в нем. Видел я все дела, какие делаются под солнцем, и вот, все – суета и томление духа! (Еккл 13–15)
Если верно первое допущение (а точный смысл народной поговорки вроде бы предполагает именно его), значит, есть в стихотворении некий трансцендентальный оптимизм, а не только вкус горечи от плода познания.
Автоэпиграмма оборачивается философским эссе.
Эти предварительные наблюдения над поэтикой Баратынского важны для того, чтобы с должным вниманием прочитать центральное стихотворение цикла:
Мой дар убог, и голос мой не громок,
Но я живу, и на земли мое
Кому-нибудь любезно бытие:
Его найдет далекий мой потомок
В моих стихах; как знать? душа моя
Окажется с душой его в сношеньи,
И как нашел я друга в поколеньи,
Читателя найду в потомстве я.[215]
Тематически строки эти совершенно определенно перекликаются с концовкой второй главы «Евгения Онегина», вышедшей в свет в конце 1826 года:
…Без неприметного следа
Мне было б грустно мир оставить.
Живу, пишу не для похвал;
Но я бы кажется желал
Печальный жребий свой прославить,
Чтоб обо мне, как верный друг,
Напомнил хоть единый звук.
И чье-нибудь он сердце тронет;
И сохраненная судьбой,
Быть может в Лете не потонет
Строфа слогаемая мной;
Быть может (лестная надежда!)
Укажет будущий невежда
На мой прославленный портрет
И молвит: то-то был Поэт!
Прими ж мои благодаренья
Поклонник милых Аонид,
О ты, чья память сохранит
Мои летучие творенья;
Чья благосклонная рука
Потреплет лавры старика! (VI, 49)
Но как непохоже та же тема развита Баратынским, отрекшимся от «школы гармонической точности»! На первый взгляд, у него – смиренные, даже самоуничижительные строки. Но это лишь начальное, хотя, несомненно, и сознательно спровоцированное поэтом впечатление. Стихотворение нужно хотя бы правильно прочесть – и тогда своеобразным сигналом его тона станет старославянская форма окончания одного из слов второй строки: не на земле, а на земли.[216]
А как читать рифмующееся слово второй строки? На письме здесь «мое», но последняя буква может читаться двояко: как е и как ё. По инерции обыденной первой строки обычно и вторую произносят: «Но я живу, и на земли моё», – пренебрегая окончанием предыдущего слова. И получается невозможная для стиха Баратынского стилистическая какофония. Нет, у него – коли «на земли», так непременно «мое», то есть опять же архаическая (а стало быть, отнюдь не обыденная) форма слова, требующая соответствующей рифмы в третьей строке: «бытие» (а ни в коем случае не «бытиё», житьё-бытьё).
Вообще пристрастие Баратынского к рифме с огласовкой на архаическое е вполне очевидно:
Плод яблони со древа упадает:
Закон небес постигнул человек!
Так в дикий смысл порока посвящает
Нас иногда один его намек.[218]
А теперь вновь, уже правильно перечтем первое трехстишие:
Мой дар убог, и голос мой не громок,
Но я живу, и на земли мое
Кому-нибудь любезно бытие (…)