Паситесь, мирные народы:
Вас не разбудит чести клич.[245]
К чему стадам дары свободы,
Их должно резать или стричь,
Наследство их из роды в роды
Ярмо с гремушками да бич (II, 302).
Здесь также зримая картина, саркастически переосмысляющая слова библейских пророков, постоянно сравнивающих правителей (добродетельных!) с пастырями:
Буду пасти их на хорошей пажити, и загон их будет на высоких горах Израилевых; там они будут отдыхать в хорошем загоне и будут пастись на тучной пажити… (Иез 34, 14).
И дам вам пастырей по сердцу Моему, которые будут пасти вас с знанием и благоразумием (Иер 3, 15).
И поставлю над ними пастырей, которые будут пасти их, и они уже не будут пугаться и теряться, говорит Господь (Ис 23, 4).
Вероятно, иной иронический парафраз (правитель не пастырь, а скот) подобных «буколических» строк позволил дать Хомякову саркастическое заглавие своему стихотворению – «Идиллия».
Направление от дольней жизни ввысь является постоянным качеством лирического голоса Хомякова, подразумевающего, однако, непременное «но»:
…Но если раз душой холодной
Отринешь ты небесный дар
И в суете земли бесплодной
Потушишь вдохновенья жар;
И если раз, в беспечной лени,
Ничтожность жизни полюбив,
Ты свяжешь цепью наслаждений
Души бунтующий порыв, —
К тебе поэзии священной
Не снидет чистая роса,
И пред зенницей ослепленной
Не распахнутся небеса… (с. 96).
Наверное, поэтому лучшие стихотворения Хомякова прямо или подспудно развивают тему от противного – в споре: «Гордись! – льстецы тебе сказали…»; «Не сила народов тебя подняла…»; «Не говорите: „То былое…“»; «Не в пьянстве похвальбы безумной…».
По своему интеллектуальному складу Хомяков был не только трибуном, но прежде всего полемистом. Ср. известную (несколько пристрастную) характеристику «бретера диалектики» в «Былом и думах» Герцена:
Ум сильный, подвижный, богатый средствами и неразборчивый на них, богатый памятью и быстрым соображением, он горячо и неутомимо проспорил всю свою жизнь. Боец без устали и отдыха, он бил в колокол, нападал и преследовал, осыпал остротами и цитатами, путал и заводил в лес, откуда без молитвы выйти нельзя – словом, кого за убеждение – убеждение прочь, кого за логику – логику прочь.[246]
Вот эту необходимую для его поэтического вдохновения аудиторию он по сути и воссоздавал в драматических коллизиях. Слово было для него и боговдохновенным откровением, и необходимым средством собственного духовного существования, немыслимого без напряженных исканий и противоборства.
В сценической поэме Хомякова «Димитрий Самозванец» для читателя избирается знакомая ему (из Карамзина, а более из Пушкина) историческая эпоха, сложная по своим различным «партийным» устремлениям. Но высший художественный принцип здесь тот же: каждая драматическая ситуация стягивается к лирическим излияниям героев, не обязательно (ведь это же драма!) разделяющих авторские взгляды (как опытный полемист, Хомяков не боится своих оппонентов, не оглупляет их).
Собственно, ту же художественную природу имеет и первая драма Хомякова «Ермак»,[247] в которой выделена группа поэтических персонажей (Тимофей, Ольга, Кольцо, Молодой казак), – но особенно часто рифмами оформляются речи не только Ермака, но и его идейного антагониста, Шамана.
Конечно, Хомяков не мог не обратить внимания и на то, как появляются рифмы в пушкинском «Борисе Годунове» – особенно в одном из монологов Димитрия (во всех остальных случаях в этой сцене у фонтана он обозначен драматургом как Самозванец):
Тень Грозного меня усыновила,
Димитрием из гроба нарекла,
Передо мной народы возмутила
И в жертву мне Бориса обрекла – (…)(VII, 64).
Эта фраза не раз откликнется в «Димитрии Самозванце» Хомякова. Но то, что у Пушкина применяется как дополнительный оттенок, в пьесе Хомякова определяет ее основной тон.
Нетрудно определить тот образец, на который прежде всего (уже в «Ермаке») ориентируется в этом отношении Хомяков, – на драматическую поэму Шиллера «Орлеанская дева» (и перевод ее В. А. Жуковского), в которой пики лирического действия стягиваются к вдохновенным (рифмованным) откровениям героини, но порой и некоторые другие герои в моменты душевного подъема становятся подлинными поэтами, как, например, Король в своем искреннем славословии певцу:
… певец высокий
Без почести отсюда не пойдет;
Для нас при нем наш мертвый жезл цветет;
Он жизни ветвь бессмертно-молодую
Вплетает в наш безжизненный венец;
Властителю совластвует певец:
Переселясь в обитель неземную,
Из легких снов себе он зиждет трон…[248]
И это не просто формальный прием: для Шиллера (как и для Гете) было близко кантианское представление об антиномичной двойственности искусства, предмет которого – сухая и грубая проза жизни, художественная же форма – чарующий вымысел гения. Но именно этот-то вымысел и подлинно реален, так как в своей фантазии поэт прикасается (воспаряет) к миру чистых идей.
Хомяков же, пожалуй, в данном случае заимствует и развивает именно поэтический прием, который выступает у него не столь, как у Шиллера, в «очищенном» (только возвышенном) виде. По-скоморошьи рифмы в «Димитрии Самозванце» украшают обиняки Шута. В рифмованной болтовне служанки Розы – разговорный вольный ямб, в свое время заимствованный Пушкиным у Грибоедова в сцене (исключенной из окончательной редакции) «Уборная Марины». Рифмованными вставками, как и в «Ермаке», изредка в драме прорываются песни. Рифмованными концовками подводится итог каждому действию пьесы.
И все же особое значение в сценической поэме Хомякова приобретают прежде всего рифмованные монологи, выражающие не только главные черты личности, но и некие тенденции надличного свойства. Давно замечено, например, что Марина (в отличие от трактовки этого образа у Пушкина, что оттенено прямыми реминисценциями из него) никогда, по Хомякову, не обманывалась насчет самозванства Димитрия, однако искренне любит его. Но как? Дважды в пьесе повторяется описание венка, которым она награждает своего любимого витязя:
Смотри! Венец из лавров я сплела
Для твоего державного чела.
(Примеряет на нем венец)
Ты будешь в нем, как тот великий кесарь,
Бессмертный вождь и слава прежних дней!
Уж вижу я, твой лик горит победой,
И торжество в огне твоих очей!., (с. 370)
Гляди, вот мой венок зеленый,
Венок героя моего;
В нем гордый лавр и дуб сплетенный,
И мирт любви. Возьми его (с. 374).
Это любовь-тщеславие (у Пушкина, мы помним, о любви и речи нет). По-своему героиня Хомякова тоже «ужасть как полька». Но ей мало видеть своего любимого (и, конечно, себя вместе с ним) на московском троне:
О если бы гордыню мусульман
Ты сокрушил и с башен Цареграда
Низвергнул в прах безбожную луну,
Какая бы тебя ждала награда,
Какая честь (…)
И славный подвиг бы сиял
В бытописаньях смутных мира,
И о тебе гремела б сладко лира,
И музы глас тебя бы воспевал (с. 368).
Столь же искренни в своих рифмованных монологах вступающие с героем в сложные, порой прямо антагонистические отношения и дьяк Осипов, и патер Квицкий, и Марфа, и Шуйский, и слепой отшельник Антоний. Порой и политиканство может принимать внешне поэтическую форму, как это представлено в одном из монологов патера Квицкого:
Чудесными лучами окружила
Десница вышнего главу земных царей,
И ярче звезд ночных блестит на ней
Дух мудрости и строгий суд и сила;
Но выше всех лучей венца
И краше всех сияет благость:
Она святит его златую тягость,
Она царям есть лучший дар Творца.
Она светла, как чистый ангел рая,
Свежа, как вешняя роса,
Как фимиам святой, благоухая,
На землю грешную низводит небеса (с. 326).
Исполненная, казалось бы, искреннего воодушевления речь,[249] однако, не более, чем коварная лесть Димитрию, средство влияния на московскую политику, подчинения ее католическим целям.
Это отчетливо проясняется соответствующей сценической ситуацией (д. 2, явл. 1), но и без столь же мощного лирического противовеса драматург лукавую проповедь оставить не может: в четвертом действии ее видимое благочиние будет поэтически опровергнуто в пророческом слове отшельника Антония:
…Блажен, кто, полный умиленья,
Поднявши очи к небесам,
Благоуханного хваленья
Ночной сжигает фимиам.
Настанет день, и с новой силой
Он, как орел ширококрылый,
Помчится в путь, и Божий щит
Его незримо защитит.
Но если именем святыни,
Как ризой, прикрываешь ты
Лукавства, злобы иль гордыни
Своекорыстные мечты,
Тебя Господен суд постигнет,
Народны бури он подвигнет
И дом, и род преступный твой
Снесет кровавою волной (с. 413–414).
Полемичность по отношению к Пушкину видели в хомяковской модификации образа Самозванца: у Пушкина он честолюбивый авантюрист, у Хомякова вполне положительный герой. Но Хомяков ориентируется, по-видимому, на западноевропейскую традицию, от Лопе де Веги до Шиллера.[250]