Пушкинская перспектива — страница 24 из 60

Рыцарь бедный в романе Ф. М. Достоевского «Идиот»

Одной из ключевых сцен романа Достоевского «Идиот» является описание происшествия на даче в Павловске – с чтением стихотворения Пушкина о рыцаре бедном. Во всех изданиях романа текст этот приведен явно не в том виде, в каком его вдохновенно продекламировала Аглая. Стихотворение здесь напечатано по тексту второй, сокращенной редакции, известной в ту пору в качестве романса из неоконченных «Сцен из рыцарских времен».

Заметим, что с самого начала это дает непростое соотношение драматических ситуаций, воссозданных двумя писателями. В пушкинской пьесе романс исполняет Франц, получивший возможность перед казнью поведать о любви к Прекрасной Даме, ему внимающей. У Достоевского стихотворение с «вдохновенным восторгом» произносит Аглая, защищая «бедного князя Мышкина».[352] И реакция слушателей в обоих случаях прямо противоположна: в «Сценах» рыцари и дамы (за исключением, скорее всего, Клотильды) не подозревают ни о каких откровениях. В романе же они понятны всем, кроме простодушных Епанчиных-старших. То есть романная ситуация по отношению к оригиналу почти травестийна. Внимательным читателям того времени был, наверное, внятен комизм ее, тем более что он был оттенен возникшей по ходу сцены (возбуждающей читательскую активность восприятия текста) перепалкой между Колей Иволгиным и Аглаей Епанчиной:

Правда, есть там (то есть в стихотворении. – С. Ф.) какой-то темный, недоговоренный девиз, буквы А. Н. Б., которые он начертал на щите своем…

– А. Н. Д.,[353] —поправил Коля.

– А я говорю А. Н. Б. и так хочу говорить, – с досадой перебила Аглая… (8, 207).

Странным образом процитированный в романе поэтический текст в изданиях сочинений Достоевского, тем не менее, содержит подлинные пушкинские строки:

А. М. D. своею кровью

Начертал он на щите,[354]

и чуть ниже специально отмечено:

Что была насмешка, в том он (князь Мышкин. – С. Ф.) не сомневался; он ясно это понял и имел на то причины: во время чтения Аглая позволила себе переменить буквы А. М. D. в буквы Н. Ф. Б.[355]

Правильно оценить заданную комическую тональность данного эпизода совершенно необходимо. Заметим, что писатель загодя готовил читателей именно к такому восприятию. Вспомним, что, передавая Аглае записку князя, Коля «нарочно для этого случая выпросил у Гани, не объясняя ему причины, надеть его совершенно еще новый шарф» (8, 158),[356] – и это произошло явно до первого разговора у Епанчиных о «рыцаре бедном». Само же чтение стихотворения Пушкина предварено в романе спором Коли и Аделаиды:

Портрет не хотели нарисовать – вот в чем виноваты! (…)

– Да как же бы я нарисовала, кого? По сюжету выходит, что «рыцарь бедный»

С лица стальной решетки

Ни пред кем не подымал.

Какое же тут лицо могло выйти? Что нарисовать: решетку? Аноним? (8, 205–206).

И это еще не все. Постараемся понять, кому из персонажей принадлежало первое отождествление князя Мышкина с «рыцарем бедным»? На первый взгляд, – самой Аглае: именно она месяц назад, как вспомнил Коля, перебирая страницы «Дон-Кихота» (между которыми, как мы знаем, была заложена записка князя), воскликнула, что «нет лучше „рыцаря бедного“» (8, 205). Но недаром сама сцена декламации в романе прерывается приходом на террасу Евгения Павловича Радомского (лишь походя упомянутого в самом начале второй части), и тут же специально отмечено:

Насмешливая улыбка бродила на губах нового гостя во все время чтения стихов, как будто и он уже слышал кое-что про «рыцаря бедного».

«Может быть, сам и выдумал», – подумал князь про себя (8,208).

Как всегда у Достоевского, князь Мышкин гениально прозорлив, и потому его предчувствиям читатель непременно должен доверять. Действительно, прежнее восклицание Аглаи о рыцаре, как выясняется, вырвалось у нее по ходу «длинного разговора», в котором участвовал и Евгений Павлович (см.: 8, 205).

Может показаться, что вполне оформившаяся лишь 17 апреля 1868 года[357] идея о «рыцаре бедном» брезжила в сознании Достоевского чуть ли не с самого начала его работы над новым романом. Самая ранняя запись о замысле произведения предварена пометой «14 сентября 67. Женева» – Достоевскому было известно[358] принципиально важное, проясняющее имя «Прекрасной Дамы» четверостишие из первой, пространной редакции стихотворения:

Путешествуя в Женеву,

Он увидел у креста

На пути Марию-деву,

Матерь Господа Христа.[359]

В этой связи может показаться значащим и имя женщины, участие в судьбе которой принял еще в Швейцарии князь Мышкин – Мари (здесь, несомненно, содержался своеобразный пролог к главной фабульной коллизии романа).[360]

Однако, по всей вероятности, в замысле романа намечалась несколько иная литературная генеалогия образа князя Мышкина, что проясняется его рассказом у Епанчиных о Швейцарии:

Сначала, с самого начала, да, позывало, и я впадал в большое беспокойство. Все думал, как я буду жить; свою судьбу хотел испытать. (…) Тоже иногда в полдень, когда зайдешь куда-нибудь в горы, станешь один посредине горы, кругом сосны, старые, большие, смолистые, вверху на скале замок средневековый, развалины. (…) Вот тут-то, бывало, и зовет все куда-то… (8, 51).

Это внятная отсылка к балладе Жуковского «Двенадцать спящих дев»:

Уже двадцатая весна

Вадимова настала;

И чувства тайного полна

Душа в нем унывала.

«Чего искать? В каких странах?

К чему стремить желанье?»

Но все – и тишина в лесах,

И быстрых вод журчанье,

И дня меняющийся вид

На облаке небесном,

Все, все Вадиму говорит

О чем-то неизвестном.[361]

И далее:

Между обломками столбов,

Как бледный дым мелькала

Бредуща тень… вдруг меж кустов

Вдали она пропала.

Там, бором покровен, утес

Вздымался крут и страшен,

И при луне из-за древес

Являлись кровы башен.[362]

И реплика «Ведь у него 12 спящих дев» (9, 270), зафиксированная среди черновых набросков, проецирует сюжетную перспективу романа. Герой баллады Жуковского, отбив у злодея киевскую княжну, устремлен душой от нее к зачарованному замку с невинными девами и обретает свою судьбу в спасении их, одна из которых ему провидением предназначена. Так и князь Мышкин от Настасьи Филипповны устремляется к одной из сестер Епанчиных. Пророческое видение преследует его и позже:

О, как бы он хотел очутиться теперь там и думать об одном – о! Всю жизнь об этом только – и на тысячу лет бы хватило! И пусть, пусть здесь совсем забудут его. О, это даже нужно, даже лучше, если б и совсем не знали его и все видение было бы только в одном сне. Да не все ли равно, что во сне, что наяву! (8, 287)

Ср. у Жуковского:

Три сряду утра тот же сон;

Душа его в волненье.

«О, что же ты, – взывает он, —

Прекрасное виденье?

Куда зовешь, волшебный глас?

Кто ты, пришлец священный?

Ах! где она? Увижу ль вас?

И сердцу откровенный

Предел откроется ль очам?..[363]

И снова потом на «зеленой скамейке» непосредственно перед свиданием с Аглаей, «одно давно забытое воспоминание зашевелилось в нем» и вдруг разом выяснилось:

(…) Он раз зашел в горы, в ясный, солнечный день, и долго ходил с одною мучительною, но никак не воплощавшеюся мыслию. Перед ним было блестящее небо, внизу озеро, кругом горизонт светлый и бесконечный, которому конца-края нет. (…) Мучило его то, что всему этому был он чужой. Что же это за пир, что же это за всегдашний великий праздник, которому нет конца и к которому тянет его давно, всегда, с самого детства, и к которому он никак не может пристать… (8, 351).

Князь забывается на скамейке сном, в котором ему предстает «знакомая до страдания» женщина (Настасья Филипповна?), у которой было «теперь как будто не такое лицо, какое он всегда знал» (курсив мой. – С. Ф.), «он чувствовал, что тотчас произойдет что-то ужасное». «Он встал, чтобы пойти за нею, и вдруг раздался подле него чей-то светлый, свежий смех (…) Перед ним (наяву. – С. Ф.) стояла и громко смеялась Аглая» (8, 352).

Любовь к Аглае – проявление наметившегося было физического выздоровления князя, здоровое светлое чувство, выход из мрака:

В моем тогдашнем мраке мне мечталась… мерещилась, может быть, новая заря. Я не знаю, как подумал о вас первой (8, 363).

Это, однако, еще не вся истина. В критической литературе обычно резко противопоставляются «любовь-сострадание» князя к Настасье Филипповне и «любовь-восхищение» – к Аглае. Но вспомним первое впечатление его об Аглае: «Вы так хороши, что на вас боишься смотреть (…) почти как Настасья Филипповна, хотя лицо совсем другое!..» (8, 66. Курсив мой. – С. Ф.). Случайно ли эти слова отзываются эхом во сне князя на «зеленой скамейке»? Только ли Настасья Филипповна ему мерещилась?