Пушкинская перспектива — страница 32 из 60

Заслуживает развития тонкое наблюдение Долинина о набоковском плане:

Как финал первой части «Дара», финал всей книги снова отсылал к Пушкину, причем не только прямо – через «Русалку», но и косвенно – через скрытую реминисценцию в странном вопросе Федора: «Донесем?» Ключ к его разгадке, не замеченный Кончеевым, содержится в первых четырех строках стихотворения Пушкина «Акафист Екатерине Николаевне Карамзиной», где мотив провиденциального спасения впрямую связывается с главным для Набокова понятием ДАРА:

Земли достигнув наконец,

От бурь спасенный Провиденьем,

Святой владычице пловец

Свой дар несет с благоговеньем.

Спасет ли Провиденье русскую литературу «от бурь»? Донесем ли мы до «святой владычицы» – вечности – дар, завещанный от Пушкина? – вот вопросы, которые тревожат Годунова-Чердынцева и его создателя перед лицом «конца всему».[434]

Следует, однако, более отчетливо понять, как понял («не совсем до конца») вопрос Годунова-Чердынцева его собеседник, В. Ф. Ходасевич (а именно он послужил прототипом Концееву-Кончееву), рассматривая «Акафист…» в определенном пушкинском контексте:

Через две недели после написания «Ариона» (16 июля 1827 г.) заключительный мотив этого стихотворения —

Лишь я, таинственный певец,

На берег выброшен грозою —

повторен в «Акафисте Е. Н. Карамзиной» (31 июля 1827 г.):

Земли достигнув наконец,

От бурь спасенный провиденьем,

Святой владычице пловец

Свой дар несет с благоговеньем;

Так посвящаю с умиленьем

Простой увядший мой венец – и т. д.

В 1828 году, когда неприятности по делу о пропущенных стихах из «Андрея Шенье» сменились опасеньями пострадать за дошедшую до правительства Гавриилиаду», – он пишет «Предчувствие»:

Снова тучинадо мною

Собралися в тишине…

И далее:

Бурной жизнью утомленный,

Равнодушно бури жду:

Может быть, еще спасенный,

Снова пристань я найду.[435]

В этом пушкинском стихотворении для Набокова, по-видимому, наиболее личными представлялись строки, опущенные Ходасевичем при цитации:

(…) Рок завистливый бедою

Угрожает снова мне…

Сохраню ль к судьбе презренье?

Понесу ль навстречу ей

Непреклонность и терпенье

Гордой юности моей? (…)

Но, предчувствуя разлуку,

Неизбежный, грозный час,

Сжать твою, мой ангел, руку

Я спешу в последний раз.

Ангел кроткий, безмятежный,

Тихо молви мне: прости,

Опечалься; взор свой нежный

Подыми иль опусти;

И твое воспоминанье

Заменит душе моей

Силу, гордость, упованье

И отвагу прежних дней.

(III, 116; курсив мой. – С. Ф).


Ходасевич акцентирует свое внимание на строках, в которых рассказывается о спасении от бурь. И вопрос собеседника «Донесем ли?» он соотносит с началом мировой войны, которая может (так и случилось!) захлестнуть и Россию: «Все под немцем ходим». Набоков же разрабатывает иной мотив: погружение в пучину, в прошлое, воплощающее то, чем живет его душа изгнанника, в воспоминание о первой любви, об отце, о родине.

Таков, на наш взгляд, символический смысл погружения героя набоковской сцены в воды забвения. Набоков, конечно, помнит пушкинский набросок, который стал первым подступом к его драме «Русалка»:

Как счастлив я, когда могу покинуть

Докучный шум столицы и двора

И убежать в пустынные дубровы,

На берега сих молчаливых вод (III, 36).

Далекой, но, на наш взгляд, внятной реминисценцией из этого же стихотворения в набоковской сцене откликается строка из реплики Русалочки:

… Мне говорила мать,

что ты силен, приветлив и отважен,

что пересвищешь соловья в ночи,

что лань лесную пеший перегонишь.[436]

Ср. у Пушкина:

А речь ее… Какие звуки могут

Сравниться с ней – младенца первый лепет,

Журчанье вод, иль майский шум небес,

Иль звонкие Бояна Славья гусли

(III, 37; курсив мой. – С. Ф).

Набоковская сцена заканчивается словами: «Пушкин пожимает плечами», – что обычно комментируется так: «…шутливая ремарка автора, подчеркивающая неприязненность его творения и определяющая дистанцию от подлинного текста».[437] Думается, что это лишь один из оттенков смысла, здесь заключенного. Пушкин мог пожать плечами и в ответ на «нахальное мальчишество» (по выражению А. И. Куприна) в интерпретации его сюжета. Ведь в оригинале Русалка дает поручение дочери заманить Князя в подводный терем только с целью мести, на погибель. У Набокова же, как мы видели, все отнюдь не так. Но главный смысл ремарки, вероятно, другой – сродни сомнению, выраженному в вопросе Годунова-Чердынцева: «Как вы думаете– донесем, а?».

Ключевое для Годунова-Чердынцева «донесем, а?» расшифровано в стихотворении Набокова «Вечер на пустыре» (1932), посвященном памяти отца:

…Никогда так плакать не хотелось.

Вот оно, на самом дне.

Донеститебя, чуть запотелое

и такое трепетное, в целости

Никогда так не хотелось мне…

Выходи, мое прелестное,

зацепись за стебелек,

за окно, еще небесное,

иль за первый огонек.

Мир, быть может, пуст и беспощаден,

я не знаю ничего,

но родиться стоит ради

этого дыханья твоего.

(…) все, что время как будто и отняло,

а глядишь – засквозило опять,

оттого, что закрыто неплотно,

и уже невозможно отнять…[438]

Что это за «оно» («вот оно, на самом дне»), которое необходимо «донести»? По прямому смыслу стихотворения, – вдохновение, в котором воплощается воспоминание о светлом, ушедшем в небытие мире, трепетно живое, не застывшее, не отглянцованное, а подобное «неоконченному черновику» – под таким названием в сборнике «Poems and Problems» помещено стихотворение, заканчивающееся так:

…жизнь и честь свою я взвесил

на пушкинских весах, и честь

осмеливаюсь предпочесть.[439]

В заключение остановимся на проблеме соотношения набросков из второй части «Дара», сохраненных в «розовых тетрадках» писателя, и двух напечатанных прозаических отрывков – «Solus Rex» (1940) и «Ultima Thule» (1942). А. Долинин считает, что эти фрагменты прямо соотносились автором со второй частью «Дара». Б. Бойд же предполагал, что «Solus Rex» явился своего рода тематической филиацией более раннего замысла.

Нам представляется, что предложенная Долининым аргументация должна быть несколько уточнена. Мы согласны, что начало романа «Solus Rex» прямо мыслилось в составе второй части «Дара» как один из вставных литературных сюжетов, созданных фантазией героя романа Годунова-Чердынцева. В данном случае здесь несколько в новом обличий, по сравнению с романом «Подвиг» и стихотворением «Ульдаборг (перевод с зоорландского)» (1930), предстает фантастическая «северная страна» (фактически та же Зоорландия), в которой угадываются родовые черты большевистской России. Но упомянутый походя в «Solus Rex» «несводобный художник Дмитрий Синеусов» в дальнейшем выместил из нового замысла (заменил) Годунова-Чердынцева, заимствовав у него некоторые черты судьбы и навязчивую идею обрести бессмертие в мире, лишенном Бога. Недаром в планах и набросках второй части «Дара» в «розовой тетради» Синеусов не упоминается, как и то, что в «Ultima Thule» именно Синеусову доверено общение с Фальтером, которому фантастическим образом открылась сущность вещей и возможность существования личности за гробом. В планах второй части «Дара» этот принципиальный (хотя, возможно, и воображаемый) разговор с Фальтером должен был вести Годунов-Чердынцев.[440]

Из этого следует, что окончание «Русалки», предназначенное для «Дара» (творение героя романа, писателя Годунова-Чердынцева), теперь не вписывалось в план нового замысла, главным героем которого стал не поэт, а художник. Но именно это подчеркивает, насколько важным Набокову представлялось его «окончание», самостоятельно развившее пушкинскую тему. Иначе едва ли бы он опубликовал «Заключительную сцену» в № 2 «Нового журнала» (1942) – вслед за рассказом «Ultima Thule», но уже без всякого указания на связь с последним.

Впрочем, «остаточное влияние» «Заключительной сцены» и в новом замысле, возможно, оставалось. Нам представляется, что главная мысль «Ultima Thule» мелькает в следующих репликах Фальтера и Синеусова:

– Ну вот, Фальтер, мы кажется договорились. Выходит так, что если я признался бы в том, что в минуты счастья, восхищения, обнажения души я вдруг чувствую, что небытия за гробом нет; что рядом в запертой комнате из-под двери которой дует стужей, готовится как в детстве многоочитое сияние, пирамида утех; что живопись, родина, весна, звук ключевой воды или милого голоса – все только путаное предисловие, а главное впереди; выходит, что если я так чувствую, Фальтер, можно жить – скажите мне, что можно, и я больше у вас ничего не спрошу.

– В таком случае, – сказал Фальтер, опять затрясясь, – я еще менее понимаю. Перескочите предисловие – и дело в шляпе!