Следующая страница в тетради – очевидно, с критической характеристикой прозы Карамзина – вырвана. Но в одном из сохранившихся фрагментов записок мы находим ту же мысль об ущербности перифрастического стиля. Говоря о реакции публики на первые тома «Истории государства Российского», Пушкин вспоминал:
Некоторые остряки за ужином переложили первые главы Тита Ливия слогом Карамзина. Римляне времен Тарквиния, не понимающие спасительной пользы самодержавия,[513] и Брут, осуждающий на смерть своих сыновей, ибо редко основатели республики славятся нежной чувствительностию, – конечно были очень смешны. Мне приписали одну из лучших русских эпиграмм; это не лучшая черта моей жизни (XII, 306).
Едва ли можно сомневаться, что под «некоторыми остряками» Пушкин имел в виду себя, о чем убедительно свидетельствует «лучшая русская эпиграмма», в которой речь идет о том же и которая-таки была написана именно Пушкиным:
В его «Истории» изящность, простота
Доказывают нам без всякого пристрастья
Необходимость самовластья
И прелести кнута (XVII, 16).
Сохранились подневные записи Пушкина 1821 года. 2 апреля он отметил:
Говорили об А. Ипсиланти; между пятью греками, я один говорил как грек – все отчаявались в успехе предприятия Этерии. Я твердо убежден, что Греция восторжествует, а 25,000,000 турков оставят цветущую страну Еллады законным наследникам Гомера и Фемистокла (XII, 302).
Неделей позже записано:
9 апреля, утро провел я с Пестелем, умный человек во всем смысле этого слова. «Mon coeur est materialiste, говорит он, mais maraison s'y refuse».[514] Мы с ним имели разговор метафизический, политический, нравственный и проч. (XII, 303).
Уже эти заметки исподволь намечали исторический масштаб пушкинских мемуаров. Вступлением к ним должны были служить «Некоторые исторические замечания», первая главка которых («По смерти Петра…») содержала стремительный очерк политической истории России «века минувшего». Во второй предполагалось, по-видимому, охарактеризовать «дней Александровых прекрасное начало»; от нее сохранился лишь небольшой фрагмент, процитированный Пушкиным в его статье «О г-же Сталь и г-не А. М-ве» (1825):
Читая ее книгу «Dix ans d'exil» можно видеть ясно, что, тронутая ласковым приемом русских бояр, она не вы сказала всего, что бросалось ей в глаза.[515] Не смею в том укорять красноречивую, благородную иноземку, которая отдала полную справедливость русскому народу, вечному предмету невежественной клеветы писателей иностранных[516] (XI, 271).
Давно замечено также, что в черновике записки «О народном воспитании» (1826), которую Пушкин писал по поручению Николая I, предполагались некоторые вставки, и в каждом случае здесь помечено: «из записок», а один раз даже конкретнее: «из записок 2 гл.»
Вот что сказано в беловой рукописи в развитие данной пометы:
Лет 15 тому назад молодые люди занимались только военного службою, старались отличаться одною светской образованностию или шалостями; литература (в то время столь свободная) не имела никакого направления; воспитание ни в чем не отклонялось от первоначальных начертаний. 10 лет спустя мы увидели либеральные идеи необходимой вывеской хорошего воспитания, разговор исключительно политический; литературу (подавленную самой своенравною цензурою), превратившуюся в рукописные пасквили на правительство и возмутительные песни; наконец, и тайные общества, заговоры, замыслы более или менее кровавые и безумные (XI, 43).
Если мы переведем этот пассаж с благонамеренного языка официального документа на либеральный, то, наверное, и получим абрис автобиографических записок Пушкина, посвященных преддекабрьским годам.
В письме к Вяземскому, написанном в ноябре 1825 года, Пушкин обронил такое, на первый взгляд, странное замечание:
Зачем ты жалеешь о потере записок Байрона? чорт с ними! слава богу, что потеряны. Он исповедался в своих стихах, невольно, увлеченный восторгом поэзии. В хладнокровной прозе он бы лгал и хитрил, то стараясь блеснуть искренностию, то марая своих врагов (XIII, 243).
Необходимо понять, о каких «Записках» Байрона идет речь. При известии о гибели поэта по настоянию вдовы издателем были уничтожены мемуары, посвященные истории женитьбы Байрона, разладу с женой и тем гонениям, которые заставили его навсегда покинуть родину. Как можно было догадаться, записки эти были написаны в жанре интимных откровений (в духе «Исповеди» Руссо), которые дальше Пушкиным и упоминаются: «Толпа жадно читает исповеди…».
Становится понятным, что, приступая к своим запискам, Пушкин следовал не за «Исповедью» Руссо с ее установкой на самоанализ, на откровенное (подчас шокирующее) повествование о личной жизни. И здесь нужно вспомнить, что в пушкинское время подлинного расцвета достигли иные мемуары, о которых В. Г. Белинский писал: «К числу самых необыкновенных и самых интересных явлений в умственном мире нашего времени принадлежат записки, или мемуары. Это суть летописи наших времен (…) и в самом деле, что может быть любопытнее этих записок: это история, это роман, это драма, это все, что вам угодно»,[517] – и справедливо связывал возникновение этого жанра с бурной эпохой французской революции, обнаружившей тесную связь частного (личного) и исторического бытия человека.[518]
Несомненно, в связи с собственными мемуарами, – прочтя в петербургских журналах отрывки из воспоминаний (как выяснилось потом, поддельных) видного политического деятеля наполеоновской эпохи Жозефа Фуше, Пушкин писал брату в феврале 1825 года:
(…) но, милый мой, если только возможно, отыщи, купи, выпроси, укради Записки Фуше и давай мне их сюда; за них отдал бы я всего Шекспира; ты не воображаешь, что такое Fouche! Он по мне очаровательнее Байрона. Эти записки должны быть сто раз поучительнее, занимательнее, ярче записок Наполеона, т. е. как политика, потому что в войне я ни чорта не понимаю. (…) Читал ли ты записки Nap.(oleon)? Если нет, так прочти: это, между прочим, прекрасный роман mais tout се qui est politique n'est fait que pour la canaille, но все, что относится к политике, писано только для черни (XIII, 142–143).
Изучение предварительных набросков пушкинских записок («О… desait en 1820…», «Notres sur revolution d'lpsy-lanti», «Notres sur Penda-Deka») позволяет высказать предположение, что мемуары свои Пушкин начал писать по-французски.
Сохранилась заметка, набросанная Пушкиным начерно по-французски в Первой кишиневской тетради (ПД 831),[519] но впоследствии оттуда им вырванная и ныне сохранившаяся (под отдельным архивным номером ПД 284).
Набросок этот (под редакторским заглавием «О вечном мире») впервые был опубликован, отчасти реконструирован и откомментирован Б. В. Томашевским, который определил смысл пушкинских рассуждений: отклик на мнение Ж. Ж. Руссо о политическом проекте аббата Сен-Пьера.[520] Пушкинской заметке посвящено и обстоятельное исследование М. П. Алексеева, осмыслившего ее в широком контексте пацифистских футурологических трактатов XVIII – начала XIX в.[521]
Заметка охотно цитируется в пушкиноведческой литературе в качестве яркого свидетельства вольнолюбивых чаяний поэта, но сама по себе, после Б. В. Томашевского и М. П. Алексеева, серьезному анализу не подвергалась. Однако прежде чем поставить ее в контекст пушкинского творчества, совершенно необходимо уточнить как текст чернового наброска, так и перевод его на русский язык. «Сомнения вызывает, – справедливо отмечал М. П. Алексеев, – уже самый текст отрывка, особенно вторая, заключительная его часть. Хотя весь отрывок написан четко, уверенной рукой, но уже на первом листке беловой текст с поправками переходит в черновой; так, второе из трех положений, которыми начинается текст, подверглось особенно сильным переделкам и заключает в себе ошибку (оно вторично помечено цифрой 1). Дальнейшая запись велась с еще большей поспешностью: Пушкин не только зачеркивал, но и сокращал отдельные слова и фразы. (…) В недописанной строчке на втором листе троеточие, заключенное в скобки, указывает, что она должна была быть пополнена цитатой и т. д.».[522]
Особо подчеркнем неудовлетворительность русского перевода пушкинской заметки, предложенного Большим академическим изданием и часто цитируемого в пушкиноведческих работах. Перевод этот в отдельных случаях прямо неверен по смыслу,[523] а главное – стилистически утяжелен, что искажает шутливую интонацию пушкинского опуса.
Полезно дать уточненный его перевод в соответствии с высказанными замечаниями:
1. Конституции, которые стали великой – и не единственной – ступенью человеческого духа, предвещают сокращение войск в государстве, так как принцип вооруженной силы прямо противоречит всякой конституционной идее; поэтому весьма возможно, что менее чем через 100 лет уже не будет постоянных армий.
(2). Невероятно, чтобы люди со временем не поняли смешного зверства[524] войны, как они разобрались с рабством, королевской властью и т. д. Понятно ведь, что нам нужно лишь есть,[525]