Пушкинская перспектива — страница 46 из 60

Принято считать, что под библиофилом подразумевается С. А. Соболевский, давнишний пушкинский приятель, любитель книжных редкостей. Но это не согласуется с текстом: число звездочек, заменяющих фамилию, обычно соответствовало количеству слогов в ней. Не себя ли самого здесь имел в виду Пушкин? Как раз в 1833 году он приобрел редчайший – с многочисленными пометами красным карандашом – экземпляр книги Радищева и начертал на форзаце: «Экземпляр бывший в тайной канцелярии заплачен двести рублей».[539]

И это не единственное упоминание о себе в тексте «Мыслей на дороге».

Во второй главе читаем:

К стати: я отыскал в моих бумагах любопытное сравнение между обеими столицами. Оно написано одним из моих приятелей, великим меланхоликом, имеющим иногда свои светлые минуты веселости (XI, 248).

А здесь кто имелся в виду? Вспоминали Вяземского, Гоголя, пока не было высказано парадоксальное, но наиболее убедительное предположение, что это сам Пушкин, который, как свидетельствовал один из мемуаристов, считал, «что в основании характер его – грустный, меланхолический, и если он бывает иногда в веселом расположении, то редко и ненадолго».[540]

До некоторой степени такое предположение подтверждает и пушкинская рукопись. В беловом автографе (ПД 1098) главы (полного ее чернового текста не сохранилось) заглавие «любопытного сравнения» установилось не сразу. Если бы автор действительно хранил у себя вполне определенную чужую рукопись, то заглавие ее было бы там уже сформулировано и не могло варьировать. Но в рукописи сначала было записано: «Москва, Петербург и…». Что еще могло стоять здесь в этом ряду? Может быть, «…Россия».

Едва ли не главной побудительной причиной работы над «Путешествием» стало окончание «Истории Пугачева», актуальный смысл которой прямо обозначен в ее заключительной фразе:

Народ живо еще помнит кровавую пору, которую – так выразительно – прозвал он пугачевщиною (IX,81).

«Бунтовщиком хуже Пугачева» назвала Екатерина II автора книги, которую, двигаясь по шоссе «навстречу Радищеву», путешественник начал читать с конца, сравнивая собственные впечатления и поневоле вступая в спор со своим «дорожным товарищем».[541]

Однако (и это принципиально важно!) спор ведет не сам Пушкин, а некий путешественник, несущий, по мнению автора, полную ответственность за высказанные им оценки и умозаключения. «Драмматического писателя, – предупреждал Пушкин, – должно судить по законам, им самим над собою признанным» (XIII, 138). Это предупреждение имеет прямое отношение и к «Путешествию из Москвы в Петербург», так как оно по сути построено по драматургическим законам: автор здесь уходит в сторону и оставляет на сцене двух оппонентов, в противоборстве которых и должна открыться читателю истина.

В отличие от автора повествователь в «мыслях на дороге» – московский старожил, приверженный «тихому образу жизни». Он убежденный поборник дворянских прав, защитник существующей в России политической системы, придерживающийся последовательно консервативных взглядов. Конечно, он видит и пагубные эксцессы российской действительности, но убежден, что они возникают в результате нарушения законов: «Злоупотреблений везде много; уголовные дела везде ужасны» (XI, 257).

Поэтому спор его с «нововводителем» Радищевым принципиален и бескомпромиссен. «Книга, некогда прошумевшая соблазном», «желчью напитанное перо», «безумная дерзость в нападении на верховную власть», «дерзость мыслей и выражений», которая «выходит из всех пределов», «мысли, большею частию ложные, хотя и пошлые», «мрачные краски» – вот те определения, которые вырываются поминутно у путешественника при чтении книги Радищева.

И тем не менее он отнюдь не замшелый ретроград, а человек, мыслящий довольно самостоятельно, в высшей степени начитанный, обладающий литературным вкусом. Он отличный знаток русской литературы и народной поэзии, внимательный читатель московских и петербургских журналов. Он прочел и произведения, избежавшие цензуры: «Горе от ума» Грибоедова, «Гимн бороде» Ломоносова. С некоторым удивлением мы обнаруживаем, что он общался с Дельвигом, читал «народные легенды, которые еще не изданы», собранные (при участии Пушкина) Н. М. Языковым и П. В. Киреевским, близок с самим Пушкиным (о чем уже говорилось выше).

В критической литературе эта широта литературных интересов повествователя нередко оценивается как неопровержимое свидетельство вольной или невольной подмены путешественника автором. Как будто и в самом деле среди современников Пушкина не было людей, мыслящих консервативно, но честных и порядочных. Вспомним, например, Павла Воиновича Нащокина, московского старожила и завсегдатая Английского клуба, прекрасного знатока литературы; между прочим, в 1833 году после долгого перерыва он предпринял путешествие в Петербург, приглашенный поэтом на крестины второго его сына, Григория.

Может показаться, что постоянно спорящий с Радищевым путешественник поставлен в более выгодную позицию, нежели его оппонент, не имеющий возможности возразить. К счастью, консерватор в силу любви своей к книге оказался в споре честным. Он постоянно дает слово Радищеву – и не только там, где может ему возразить, но и тогда, когда рассуждения «нововводителя» невольно поражают своей правотой.

Главным для Радищева был призыв к отмене крепостного права. И в этом вопросе в «Мыслях на дороге» он спор выиграл. Уже в главе «Русское стихосложение» путешественник признает, что в радищевской оде «Вольность» «много сильных стихов». Глава же «Медное. Рабство» почти целиком состоит из радищевской цитаты и оканчивается тем, что путешественник замечает:

Следует картина, ужасная тем, что она правдоподобна. Не стану теряться вслед за Радищевым в его надутых, но искренних мечтаниях… с которыми на сей раз соглашаюсь поневоле (XI, 263).

Впрочем, для подавляющего большинства возможных читателей пушкинского времени смысл этой сентенции был полузакрыт, так как книга Радищева для них была недоступна, а стало быть, неизвестно и его пророчество:

А все те, кто мог бы свободе поборствовать, все великие отчинники (то есть владельцы вотчин, крепостных поместий. – С. Ф.), и свободы не от их советов ожидать должно, но от самой тяжести порабощения.[542]

Путешественник и здесь, конечно, не отступает от консервативных убеждений, возлагает вину не на систему, а на злоупотребления. «Благосостояние крестьян, – считает он, – тесно связано с благосостоянием помещиков; это очевидно для всякого. Конечно: должны еще произойти великие перемены; но не должно торопить времени и без того уже довольно деятельного. Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшения нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества…» (XI, 258). И все же путешественник не закрывает глаза на то, как катастрофически нарастает масса злоупотреблений. Бунт для него по-прежнему бессмыслен, но уже страшен в своей неотвратимости.

Об этом повествователь размышляет в последней главе, прекращая поневоле спор с «нововводителем»:

Помещик, описанный Радищевым, привел мне на память другого, бывшего мне знакомого лет 15 тому назад. (…) Этот помещик был род маленького Людовика XI. Он был тиран, но тиран по системе и убеждению, с целию, к которой двигался он с силою души необыкновенной, и с презрением к человечеству, которого не думал и скрывать. (…) Первым старанием его было общее и совершенное разорение. (…) Крестьянин не имел никакой собственности и – он пахал барскою сохою, запряженной барскою клячею, скот его был весь продан, он садился на спартанскую трапезу на барском дворе; дома не имел он ни штей, ни хлеба. Одежда, обувь выдавались ему от господина. (…) Как бы вы думали? Мучитель имел виды филантропические. Приучив своих крестьян к нужде, терпению и труду, он думал постепенно их обогатить, возвратить им их собственность, даровать им права! – Судьба не позволила ему исполнить его предначертания. Он был убит своими крестьянами во время пожара (XI, 267).

Картина эта поражает точностью социологического анализа, проникающего в исконную суть «проклятой расейской действительности». Вот во что выливается точно обозначенная в «Мыслях на дороге» готовность правителей самовластно вести своих подданных «через тернии к звездам». И с этой точки зрения колеблется отправной символ веры пушкинского путешественника, сформулированный в начале повествования:

Не могу не заметить, что со времен восшедствия на престол дома Романовых у нас правительство всегда впереди на поприще образованности и просвещения. Народ следует за ним всегда лениво, а иногда и не охотно (XI, 244).

В черновике это рассуждение было дополнено европейской параллелью:

Вот что и составляет силу нашего самодержавия. Не худо было иным европейским государствам понять эту простую истину. Бурбоны не были бы выгнаны вилами и каменьями, и английская аристокрация не принуждена была бы уступить радикализму (XI, 223).

Давно замечено, что в данном случае варьировались хорошо известные в обществе разглагольствования шефа жандармов графа А. X. Бенкендорфа. Объясняя причины июльской революции во Франции 1830 года, он говорил Николаю I:

(…) с самой смерти Людовика XIV французская нация, более испорченная, чем образованная, опередила своих королей в намерениях и потребности улучшений и перемен; что не слабые Бурбоны шли во главе народа, а что сам он влачил их за собою, и что Россию наиболее ограждает от бедствий революции то обстоятельство, что у нас, со времен Петра Великого, всегда впереди нации стояли ее монархи, но что по этому самому не должно слишком торопиться ее просвещением, чтобы народ не стал по