Пушкинская перспектива — страница 58 из 60

Когда-то в очерке «Путешествие в Сирей» (1815) К. Н. Батюшков с горечью писал о Франции: «(…) целые замки продаются на своз и таким образом вдруг уничтожаются драгоценные исторические памятники (…) для нынешних французов нет ничего ни священного, ни святого – кроме денег, разумеется», – моралистически отмечая в этом «верный знак (…) легкомыслия, суетности и жестокого презрения ко всему, что не может насытить корыстолюбия, отца пороков».[639]

Внешне похоже звучит и пушкинское замечание: «Все сии граматы проданы были с публичного торгу, за весьма дорогую цену», – но ни персональной, ни национальной вины Пушкин не акцентирует: это печально, но таков неумолимый «судьбы закон». В «Родословной моего героя» поэт посетует:

Мне жаль, что нашей славы звуки

Уже нам чужды; что спроста

Из бар мы лезем в tiers-etat,

Что нам не в прок пошли науки,

И что спасибо нам за то

Не скажет, кажется, никто (III, 427).

В концовке очерка «Джон Теннер» Пушкин покажет, к чему ведет голая предприимчивость, лишенная исторических преданий и национальных заветов.

Именно за счет столь широко намеченного исторического фона трагикомическая стычка Дюлиса-отца с Вольтером возбуждает целый спектр нешуточных раздумий о столкновении «века нынешнего» с «веком минувшим».

Прежде чем предоставить слово Дюлису-отцу, «эдимбургский журналист» сочувственно его характеризует:

По-видимому Дюлис-отец был добрый дворянин, мало занимавшийся литературою. Однако ж около 1767-го году дошло до него, что некто Mr. de Voltaire издал какое-то сочинение об орлеанской героине. Книга продавалась очень дорого. Г. Дюлис решился однако же ее купить, полагая найти в ней достоверную историю славной своей прабабки. Он был изумлен самым неприятным образом, когда получил маленькую книжку in 18,[640] напечатанную в Голландии и украшенную удивительными картинками. В первом пылу негодования написал он Вольтеру следующее письмо, с коего копия найдена также между бумагами покойника (Письмо сие также, как и ответ Вольтера, напечатано в журнале Morning Chronicle) (XII, 153).

Заметим, что это также текст от автора, но как будто нарушающий общий хроникальный стиль журнальной заметки, так как вся содержащаяся здесь информация (а журнальная публикация внешне больше ни на что не претендует) отчасти выясняется из нижеприведенного письма Дюлиса-отца, а в остальной своей части содержит художественный вымысел. Откуда, скажем, автору знать, что письмо было написано не по долгому размышлению, а в «первом пылу негодования»? Нам предлагается словно бы увидеть, как герой, решившийся на очень разорительную покупку, ожидает соответствующий цене солидный фолиант, получает же маленькую книжечку,[641] недоуменно перелистывает ее, с удивлением обнаруживая фривольные картинки и портрет автора, потом читает стихи – и не может сдержать праведного негодования. Психологически такая реакция «благородного Дюлиса» вполне понятна.

В том, что Дюлис-отец обмишурился, есть, конечно, и комическая черта. Но если представить, что в середине XVIII века он мог реально прочесть об Орлеанской девственнице, то выясняется довольно удручающая картина. Р. Саути, тридцатью годами позже издавая поэму «Жанна д'Арк», скажет в предисловии:

Из «Национальных древностей Франции» Миллиная узнал, что в 1791 году М. Лаверди был занят обозрением всего, что написано об Орлеанской деве. Я с волнением отыскал его работу, но она касалась только беспорядков периода интервенции и возможно потому была неполна. Из различных произведений, посвященных памяти Жанны д'Арк, я почерпнул только несколько названий и, если обзор был полон, не побоюсь сказать, что они одинаково неудачны. В полном списке произведений С. Эверта сказано, что, по слухам, у него была плохая поэма, озаглавленная «Современная амазонка». Имеется прозаическая трагедия «Орлеанская дева», которая приписывалась то Бенсераду, то Боуэру, то Менардеру. Аббат Добиньяк опубликовал трагедию в прозе под тем же названием в 1642 году. Другая – опубликована под именем Жана Бореля в 1581 году, а еще одна– анонимно в Руане в 1606 году. Среди рукописей королевы Швеции в Ватикане имеется драма в стихах, озаглавленная «Мистерия об осаде Орлеана». В наше время, говорит Миллин, весь Париж сбежался в театр Николя посмотреть пантомиму «Знаменитая осада Орлеанской девы». Могу добавить, что пантомима на тот же сюжет была поставлена в театре Ковент-Гарден, где героиню, подобно Дон-Жуану, уносил дьявол, низвергавший ее в ад. Полагаю, что по причине возмущения зрителей спустя несколько представлений в пьесу был введен ангел, чтобы ее спасти.

Но среди нескольких неудачных произведений на этот сюжет существуют два, которые пользуются печальной известностью: «Орлеанская девственница» Шепелена и Вольтера. Я набрался терпения и внимательно изучил первую и никогда не заглядывал во вторую.[642]

Из этого перечня становится очевидным, насколько оправданным было нетерпение Дюлиса-отца и насколько велико было его разочарование.

Предварительный авторский комментарий позволяет без лишнего предубеждения прочесть «подлинное» письмо Дюлиса-отца к Вольтеру.

Милостивый государь,

Недавно имел я случай приобрести за шесть луидоров, написанную вами историю осады Орлеана в 1429 году. Это сочинение преисполнено не только грубых ошибок, непростительных для человека, знающего сколько-нибудь историю Франции, но еще и нелепою клеветою касательно короля Карла VII, Иоанны д'Арк, по прозванию Орлеанской девственницы, Агнесы Сорель, господ Латримулья, Лагира, Бодрикура и других благородных и знатных особ. Из приложенных копий с достоверных грамот, которые хранятся у меня в замке моем (Tournebu, bailliage de Chaumont en Tourraine), вы ясно увидите, что Иоанна д'Арк была родная сестра Луке д'Арк дю Ферону (Lucas d'Arc, seigneur du Feron), от коего происхожу по прямой линии. А посему, не только я полагаю себя в праве, но даже и ставлю себе в непременную обязанность требовать от вас удовлетворения за дерзкие, злостные и лживые показания, которые вы себе дозволили напечатать косателыго вышеупомянутой девственницы. Итак, прошу вас, милостивый государь, дать мне знать о месте и времени, так же и об оружии вами избираемом для немедленного окончания сего дела.

Честь имею и проч. (XII, 153–154).

Автор «Орлеанской девственницы» для Дюлиса всего лишь некто Mr. de Voltaire, но письмо его грамотно, благопристойно и обнаруживает знание исторических преданий. Последний потомок знатного рода, обедневший, живущий в своем поместье, в меру невежественный, но сохраняющий чувство собственного достоинства провинциал – такой человек способен внушить читателю скорее симпатию, пусть и не без некоторой снисходительной иронии.

Замечено (впервые Н. О. Лернером и Н. К. Козминым), правда, что в письме содержится одна историческая неточность: среди братьев Жанны д'Арк не было Луки (лишь Жакмен, Жак и Пьер).[643] На этом основании была сделана попытка угадать потаенный смысл пастиша. «А кто такой Дюлис, чванливый, не слишком знающий толк в книгах „щекотливый“ француз? – задается вопросом А. Лацис. – Всего лишь покинувший родину авантюрист… Очевидно, что памфлет придуман не ради забавы. Кроме всего прочего, в неких непрошенных пришельцев, в кичливых самозванцев, в поддельных „рыцарей чести“ – вот в кого метил многозначительный пушкинский пастиш».[644] Как видим, по сути дела разделяя концепцию Д. Д. Благого, сливавшего в «двуединое существо» Геккернов – отца и сына, – А. Лацис, однако, считает, что главную сатирическую нагрузку в произведении несет образ Дюлиса, и также конструирует из двух пушкинских персонажей, отца и сына, один обобщенный.

Пушкин, наверное, не ошибался, вспоминая о несуществующем Луке д'Арк. Скорее всего, он сознательно отступал от мелочной исторической точности, давая необходимое художественное смещение. Для внимательного читателя это знак того, что произведение – вовсе не журнальный репортаж, что построено оно по законам художественного вымысла (так в «Борисе Годунове» наряду с «реальным» Гаврилой Пушкиным выведен на сцену «придуманный» Афанасий Пушкин). Если пушкинский Дюлис – пошлый самозванец, то и грамоты, раскупленные на «эдинбургском аукционе», были фальшивыми; неужели такое могло произойти без громкого скандала? Как же тогда оценивать праведный гнев «эдимбургского журналиста», явно направленный в таком случае не по адресу, чего А. Лацис не замечает?

И самое главное. Как можно не заметить в воссозданной Пушкиным ситуации определенного личностного начала?

В 1830 году в «Северной пчеле» (№ 94) был помещен булгаринский анекдот о негре, купленном за «бутылку рома», метивший в прадеда Пушкина А. П. Ганнибала. Это вызвало гневное пушкинское стихотворение «Моя родословная» (позже отразившееся в «Родословной моего героя») и несколько страниц в «Опровержении на критики».

Если быть старинным дворянином значит подража(ть) английскому поэту, то сие подражание весьма невольное. Но что есть общего между привязанностию лорда к своим феодальным преимуществам и бескорыстным уважением к мертвым прадедам, коих минувшая знаменитость не может доставить нам ни чинов, ни покровительства?.. (…)

Образованный француз иль англичанин дорожит строкою старого летописца, в которой упомянуто имя его предка, честного рыцаря, падшего в такой-то битве, или в таком-то году возвратившегося из Палестины. (…) Конечно, есть достоинство выше знатности рода, именно: достоинство личное, но я видел родословную Суворова, писанную им самим; Суворов не презирал своим дворянским происхождением.