– Дуэль, – согласился Лева.
– На пушкинских пистолетах?
– На любых. – Лева все бледнел.
– Мне льстит дуэль с тобою, – усмехнулся Митишатьев. – Ты меня возвышаешь до своего класса.
– Мы из одного класса, – сказал Лева без выражения. – Из пятого «а» или из седьмого «б», точно не помню.
– Ха-ха! – сказал Митишатьев. – Браво! Какой юмор накануне дуэли! Удивительное самообладание.
– Покончим с этим делом скорее, – брезгливо поморщился Лева.
Митишатьев взглянул на него с удивлением.
– Не может быть… – сказал он потрясенно. – Ты это всерьез?..
– Вполне. – Лева стоял все на том же месте, губы его с трудом произвели это «вп» – он чуть качнулся. Митишатьев усмехнулся и потупил взор.
– Хорошо, князь. Но ты должен помнить, что дуэль подразумевает равного соперника. Дуэль со мной тебя обесчестит.
– Дуэль подразумевает только одно, – ровно пробубнил Лева, так же не видя перед собой этими своими широкими рыбами. – Она подразумевает полную невозможность нахождения каких-либо двух людей на одной земле.
– Слава богу! дожили, – обрадовался Митишатьев. – Но это, князь, не дуэль, это как раз то, о чем я тебе давеча изволил докладывать, а именно, что мы живем друг на друге. У нас не может быть дуэли. Мы можем лишь убить друг друга.
– Мне безразлична классификация, – твердо сказал Лева. – Главное, что одного из нас не станет.
– Однако логику ты не утратил. Даже… я бы сказал, приобрел… Хорошо. Идет. – И Митишатьев направился в уголок смерти Пушкина и вернулся с пистолетами. – Вот что я отметил, любопытно, что когда ты тем или иным способом, когда писал или вот, как сегодня, оказываешься в своем, совсем своем мире, которого, кстати сказать, нигде, кроме как в тебе, не наблюдается, то ты становишься как раз тот, тот самый… Я сегодня целый день к тебе приглядывался: дурак, думал, или не дурак, все-таки дурак! За что только тебя твоя Фаина так любит! – никак не мог понять…
От слова «Фаина» Лева пошатнулся.
– Слушай, на тебе лица нет! – воскликнул Митишатьев.
Лева провел по лицу, проверил.
– Есть. Дай пистолет.
Митишатьев все удивленнее взглядывал на Леву, лицо его странно светлело. «Однозначен… – непонятно пробормотал себе в ответ. – Однозначен!»
– Слушай, Лева, прости меня! – сказал он искренне.
– Дай пистолет.
– Да ну тебя! – Митишатьев передернулся, изъязвился. – На. Держи дуру.
Он, однако, успел выбрать себе поновее и с усмешкой подал ему ржавый, двуствольный.
– А как стреляться? Барьер? Сходиться? Ты знаешь, что это, как?
– По жребию, – сказал Лева. – Кстати, надо тебе объяснить насчет классов. Я понял. – Он говорил с медленным прозрачным усилием. – Разные классы – это отсутствие отношений между ними. В том смысле, в котором мы сейчас все в отношениях. Сейчас всё – отношения. Допустить отношения с другим классом – недопустимо. Если они допущены, то мы уже равны, мы одного класса. Дуэль – это отказ от отношений, это прекращение самой их возможности. Поэтому мы равны, и дуэль у нас может состояться по всем правилам. Это справедливо, и справедливость установлена. Все.
– Ты прекрасен, – сказал Митишатьев. – Я сдаюсь.
– Нет. – Лева был тверд.
– Я был уверен, князь, что вы не примете моих извинений. Я думаю, вам стоит отойти и прислониться к тому шкафу, чтобы вы не упали в случае легкого ранения. Я же отойду к тому.
Лева протащил свое достоинство к шкафу с усилиями командора.
– Ну-с, орел или решка?
– Орел, – сказал Лева.
– Рубль, юбилейный! – усмехнулся Митишатьев. – Итак, бросаю. – Тускло звякнув, но сверкнув по всем правилам, рубль был ловко пойман тем же Митишатьевым. Разжимал он кулак с той значительной медлительностью, как игрок приоткрывает прикупленную карту при игре в «очко», – те же пригородные ужимки. – Однако решка! Веришь?
– Верю, – глухо откликнулся Лева.
– Итак, князь, как же будут разрешены наши классовые противоречия? А если я вас сейчас застрелю?
– Это безразлично, – холодно сказал Лева. – Они будут разрешены.
– Это ваши предсмертные слова, князь! – скривился Митишатьев, медленно опуская пистолет и старательно целясь. – Раз, два…
Лева стоял мертвый, прикрыв глаза. Двуствольное чудище висело в его руке. Костяшки пальцев окостенели и побелели в судороге.
– …три! – Лева вздрогнул… В третий раз автор не вынес халтуры жизни и отвернулся в окно. Раздался хлопушечный выстрел. Легко запахло серой. Митишатьев, что ли, подкинул и поймал свой шарик?..
Раздался стон, скрип, авторский скрежет… Пространство скособочилось за плечами автора. Потеряло равновесие, пошатнулось. Автор бросился подхватить – поздно – посыпался звон стекла. Шкаф еще фанерно подпрыгнул, треснул и поскрипел, для окончательности. Лева же лежал неподвижно, ничком, как упал.
Митишатьев был несколько озадачен произведенным эффектом. Растерянный, подошел он. Осмотрел шкаф – он был безногий, вот в чем дело! Он сполз с кирпича…
– Лева! Лева! – Но Лева молчал.
Потряс его за плечо. Лева не шевелился. Потряс сильнее. Поднял голову. Лицо было зеленым и прозрачным. С ужасом смотрел Митишатьев на свою ладонь – она была в крови.
– Лева! Лева!
Митишатьев судорожно глотнул и попробовал выдернуть из-под Левы подломившуюся при падении левую руку – оставил это. Попробовал вытащить из правой руки пистолет – он был зажат как в тисках. Митишатьев судорожно искал пульс – это было достаточно странное зрелище: как он искал пульс на руке с пистолетом… Все с большим испугом искал он этот пульс, не вполне уверенный в том, что делает это как надо. Лицо его отражало то отчаяние, то надежду, то страх.
– А! – сказал он и зло встал. Закурил свой «Север». Несколько раз судорожно затянувшись, он что-то подумал в окно.
Рассеянно взял со стола толстую папку и сунул ее Леве под голову. Махнул рукой. И еще раз жадно и глубоко затянувшись, наклонился и засунул окурок в ствол Левиного пистолета.
– Дурак! – сказал он уверенно, но без особого чувства – как факт.
Из ствола пистолета плыл дымок. Митишатьев усмехнулся.
Дальнейшие действия его были быстры и окончательны: он погасил свет, обнаружил в кармане чернильницу, глянул на нее с отвращением и запустил в окно. Посыпалось стекло. И похлопав себя в последний раз по карманам, Митишатьев выскользнул из залы – в темноте еще красненько дотлевал окурок.
Митишатьев, уже в пальто, сбежал вниз, в подвал. Там нашел подходящее окно и выскользнул на газончик перед институтом. Тщательно прикрыл окно за собой, ущемив себе при этом палец и матюгнувшись. Вышел к решеточке, огляделся – никого не было в этой черной, вздувшейся, как вена, невской ночи. Перемахнул решеточку и пошел не оглядываясь, руки в карманы, стремительно и бегливо. Полы его пальто раздувались.
«Ах, черт! – вдруг приостановился он. – Ах, черт! – хлопнул он себя для убедительности по лбу. – Забыл!»
Он подумал на секунду, что это улика. Лицо его выразило привычку к страданию и было почти благородно в эту секунду.
Вот что удивительно.
Выстрел(Эпилог)
Таким образом узнал я конец повести, коей начало некогда так поразило меня.
Мы уже пытались описать то чистое окно, тот ледяно-небесный взор, что смотрел в упор и не мигая седьмого ноября на вышедшие на улицы толпы… Уже тогда казалось, что эта ясность недаром, что она чуть ли не вынуждена специальными самолетами, и еще в том смысле недаром, что за нее вскоре придется поплатиться.
И действительно, утро восьмого ноября 196… года более чем подтверждало такие предчувствия. Оно размывалось над вымершим городом и аморфно оплывало тяжкими языками старых петербургских домов, словно дома эти были написаны разбавленными чернилами, бледнеющими по мере рассвета. И пока утро дописывало это письмо, адресованное когда-то Петром «назло надменному соседу», а теперь никому уже не адресованное и никого ни в чем не упрекающее, ничего не просящее, – на город упал ветер. Он упал так плоско и сверху, словно скатившись по некой плавной небесной кривизне, разогнавшись необыкновенно и легко и пришедшись к земле в касание. Он упал, как тот самолет, налетавшись… Словно самолет тот разросся, разбух, вчера летая, пожрал всех птиц, впитал в себя все прочие эскадрильи и, ожирев металлом и цветом неба, рухнул в касание. На город спланировал плоский ветер, цвета самолета. Детское слово «Гастелло» – имя ветра.
Он коснулся улиц города, как посадочной полосы, еще подпрыгнул при столкновении где-то на Стрелке Васильевского острова и дальше понесся сильно и бесшумно меж отсыревших домов, ровно по маршруту вчерашней демонстрации. Проверив таким образом безлюдье и пустоту, он вкатился на парадную площадь, и, подхватив на лету мелкую и широкую лужу, с разбегу шлепнул ею в игрушечную стенку вчерашних трибун, и, довольный получившимся звуком, влетел в революционную подворотню, и, снова оторвавшись от земли, взмыл широко и круто вверх, вверх… И если бы это было кино, то по пустой площади, одной из крупнейших в Европе, еще догонял бы его вчерашний потерянный детский «раскидайчик» и рассыпался бы, окончательно просырев, лопнул бы, обнаружив как бы изнанку жизни: тайное и жалостное свое строение из опилок… А ветер расправился, взмывая и торжествуя, высоко над городом повернул назад и стремительно помчался по свободе, чтобы снова спланировать на город где-то на Стрелке, описав таким образом нестеровскую петлю…
Так он утюжил город, а следом за ним, по лужам, мчался тяжелый курьерский дождь, по столь известным проспектам и набережным, по взбухшей студенистой Неве со встречными рябеющими пятнами противотечений и разрозненными мостами; потом мы имеем в виду, как он раскачивал у берегов мертвые баржи и некий плот с копром… Плот терся о недобитые сваи, мочаля сырую древесину; напротив же стоял интересующий нас дом, небольшой дворец – ныне научное учреждение; в том доме, на третьем этаже, хлопало распахнутое и разбитое окно, и туда легко залетал и дождь и ветер…