Пушкинский том — страница 29 из 36

Впрочем, кое-кто воспользовался его неоконченной прозой (тою, которую он, может быть, развил, буде остался жить). Например, «Гости съезжались на дачу» у Л. Толстого и Чехова, «Путешествие в Арзрум» у Мандельштама, «Арап Петра Великого» у Тынянова и Алексея Толстого.

…Но и тут подражания ограничиваются: «Пиковой дамы» и «Капитанской дочки» уже некому написать! Как и «Петербургской повести».

Именно в «Медном всаднике» Пушкину впервые удалость точно обозначить дистанцию между человеком и властью. Правду написать невозможно, искусство это уже неправда. Правда зависает где-то между. Выдержав самую протяженную паузу между тем и другим (между вступлением и повествованием), Пушкин сумел выразить молчанием эту пропасть (как и пресловутое «народ безмолвствует»).

Но никто и не заинтересован в правде, ни народ, ни тем более власть, и тут они наконец близки.

Что бы ни говорили, но власть всегда будет ближе к народу, чем интеллигенция. Потому что удел власти опускать народ до своего уровня, пытаясь создать из него общую массу. Следовательно, ментальный зазор между ними не может быть слишком большим. Попытка же интеллигенции возвысить что-либо до своего уровня приводит лишь к увеличению дистанции вплоть до разрыва. Между умом и глупостью разница не больше, чем между пониманием и знанием.

«Быть может, он для славы мира // Или для счастья был рожден…» – как бы ни был АС снисходителен к талантам Ленского, но выбор для поэта он обозначил четко. П. сам это испробовал и знал, что это – пытать счастье. Поэт это не народ, но и не интеллигент.

Михаил Иванович Калинин (1975–1946) хоть и всесоюзный козел, но человек крестьянский, выразил это неожиданно выпукло в своем мнении о Пастернаке задолго до всесоюзной травли поэта (когда рабочий и колхозница, слитные как монумент Мухиной, выражали собственное мнение: «хоть и не читал, но осуждаю»):

Какой же это поэт, если стихи его не поются? – сказал тогда Михал Иваныч.

Полвека у меня ушло, чтобы постичь всю глубину его мысли.

Некоторое понимание пришло, когда немцы заказали мне статью к столетию Хрущева.

Я вспомнил примечательный семейный рассказ о нем.

Когда у Никиты Сергеевича отобрали власть, у него появилось и время для чтения. Сначала он прятал от жены под подушкой им же разрешенного, а потом снова запрещенного автора («Бодался теленок с дубом»), а потом решил и «Наше Всё» наконец почитать и вот какое выдал опять же рабоче-крестьянское суждение:

Не наш поэт. Какой-то холодный, высокомерный, аристократичный. Мне ближе Есенин и Твардовский.

Никто не сказал честнее.

К 200-летию Пушкина был произведен спонтанный опрос: назвать два любых стихотворения нашего величайшего. Из 100 прохожих 98 назвали «Белеет парус одинокий» и «Ты жива еще моя старушка».

Так Лермонтов и Есенин подтвердили «народность» суждений Калинина и Хрущева.

Впрочем, первым это выразил сам Есенин, отвечая на некую анкету (1924):

Влияния Пушкина на поэзию русскую вообще не было. Нельзя указать ни на одного поэта, кроме Лермонтова, который был бы заражен Пушкиным. Постичь Пушкина – это уже надо иметь талант.

Опять же честно. Талант наш выразился лишь в юбилеях [97]. Советы создавали из русской классики некое чугунное политбюро с генсеком Пушкиным во главе.

Недаром 150-летие Пушкина праздновалось вместе с 70-летием Сталина.

В этом смысле пушкинские стихи не поются.

Музыка смысла ломает мелодию песни.

О «народности» Пушкина

Пушкин не стремился к так называемой народности, а создавал ее как менталитет. Не успел. Мы его всё еще не обрели (как и Пушкина не поняли).

По мечтаниям Гоголя, он нам явится «через двести лет», то есть в 2037 году… Не знаю, как говаривал Зощенко, не думаю. Слишком уже близка эта футурология. И Пушкин опять останется первым, то есть один.

В 1996 году меня пригласили в Принстон в качестве профессора прочитать спецкурс для аспирантов. У меня уже была написана книжка о последнем годе жизни поэта, был изучен материал по 1825, 1829, 1830, 1833 годам. Меня преследовала идея, что весь Пушкин хотя бы однажды должен быть издан в хронологической последовательности, чтобы всем стало ясно его поэтическое хозяйство как единство текстов от первого до последнего слова. Не имея возможности осуществить такое издание, я решил построить свои лекции так, чтобы издать его по этому принципу сначала устно, причем от смерти к рождению, от последнего до первого слова, как бы воскрешая поэта: не монумент, а человек.

Мои слушатели с готовностью согласились, и мы начали читать Пушкина вспять. Я и сам проделал это впервые и как же много для себя открыл!

Опасался я только лицейского периода, поскольку плохо его знал и не хотел наткнуться на то же единство в более слабом исполнении. Но тут подоспели их рождественские каникулы, и я заспешил домой встретить Новый год. В последней лекции скомкал лицей и перешел к генеалогии. Под окном аудитории прогудело такси, чтобы везти меня в аэропорт. «Вот так и Пушкин начал свою жизнь, как каждый из нас, провозгласив первым плачем, что он родился!» Пушкин воскрес. Мои аспиранты застучали по партам, что означало аплодисменты, я подхватил чемодан и улетел.

К 200-летию АС мне удалось осуществить издание всех известных текстов «последнего» Пушкина в хронологической последовательности «Предположение жить. 1836». Толстенный оказался том! Моя книжка утонула в Пушкине как предисловие.

Идея такого издания не могла принадлежать мне одному. Оказалось, она давно принадлежала многим.

Однако мой последний его том оказался в осуществлении первым. Первый же том, с теми самыми лицейскими стихами, которых я так толком и не прошёл, был выпущен Академией наук лишь на следующий год.

Ничего удивительного, что опять вспять, что первое отстает от последнего. Практически невозможно сделать что-нибудь в срок! Нельзя изготовлять постамент раньше памятника. Для памятника, посвященного «175-летию перебегания зайцем Пушкину дороги, а также Восстания декабристов» было готово только место в Михайловском и назначен срок (день в день) 24 декабря 2000 года нашего стиля. А книга «Вычитание зайца. 1825», служившая ему пьедесталом, построенная частично по тому же принципу, что и «Предположение жить. 1836», всё не выходила. Зато памятник успели установить на том самом месте и в срок!

Книга же вышла лишь на следующий 2001 год.

Сейчас я верчу в руках второй («южный») академический томик уже 2009 года издания. Юг интересует меня, чтобы еще раз проверить, с каким новым и зрелым «багажом» П. приедет в Михайловское (т. е. что уже написано, но не опубликовано). Хочу испытать еще раз эффект «чтения вспять». И предчувствие меня не обмануло…

Томик сам раскрывается на сердитой заметке «О французской словесности» 1822 года.

Начав с того, что именно она имела наибольшее влияние на русскую, перечислив достойнейшие отечественные имена, Пушкин заключает: «Вредные последствия – манерность, робость, бледность». И далее:

«Некоторые пишут в русском роде, из них один Крылов, коего слог русский».

«Как можно ей (французской литературе. – А.Б.) подражать: ее глупое стихосложение – робкий, бледный язык – вечно на помочах…»

В отдельное предложение, уже не как имя, а как слово, выделен «Державин». И следом за ним всё заканчивается решительно:

«Не решу, какой словесности отдать предпочтение, но есть у нас свой язык: смелее! – обычаи, история, песни, сказки – и проч.».

Это уже программа.

И на следующей же странице впервые читаю (как я проморгал такое стихотворение!):

Наперсница волшебной старины,

Друг вымыслов игривых и печальных,

Тебя я знал во дни моей весны,

Во дни утех и снов первоначальных.

Я ждал тебя; в вечерней тишине

Являлась ты веселою старушкой,

И надо мной сидела в шушуне,

В больших очках и с резвою гремушкой.

(«Шушун»… за век до Есенина, однако.)


Хронологическое примыкание этих двух текстов друг к другу не случайно.

Нет, роль Арины Родионовны не только умилительна: французский Пушкин изучил и знал (все в Лицее знали, но только ему досталось прозвище «француз»), русскому – научился, то есть услышал и постиг.

Русскому языку надо учиться у просвирен.

Действительно, Лермонтов лучше поется, чем Пушкин. При жизни Пушкина куда легче пелись любимый им Дельвиг и ценимые им Кольцов и Денис Давыдов. Если не считать множества романсов, сочиненных на его тексты композиторами, начиная с Глинки, я едва нахожу две народных песни: «О вещем Олеге» да «Черную шаль». Хотя как фольклорист работал он неустанно, записав множество песен и сказок. Когда язык возникает в человеке как книга раньше, чем он научится читать на нем, может возникнуть поэт как в неграмотном народе, во всю первозданную фольклорную силу [98].

Раскрываю тот же томик в конце: два последних прилегших друг к другу стихотворения…

В чужбине свято наблюдаю

Родной обычай старины:

На волю птичку выпускаю

При светлом празднике весны.

Я стал доступен утешенью;

За что на Бога мне роптать,

Когда хоть одному творенью

Я мог свободу даровать.

Можно понять ссыльного поэта… И следом:

Мой дядя самых честных правил,

Он лучше выдумать не мог.

Он уважать себя заставил,

Когда не в шутку занемог [99].

Вот какую птичку выпускает он на волю! Размах крыл – первая строфа первого романа в стихах (к своему 24-летию, 28 мая ночью).

Цитирование как текст