— Вы спросите, как началось, — не обращая внимания на Галину, говорил часовщик с хрипом и сипеньем в груди. — Началось ночью. Здесь.
Он длинно вытянул руку, указывая пальцем на кровать с ватным одеялом.
— Здесь. Ночью. Я лежу, и не сплю, и слышу. Варвара Степановна тоже не спит и слышит, как я не сплю. Я и дышать опасаюсь, чего-то все жду, как смерти или судного часа. Все жду и боюсь. Вот один раз Варвара Степановна говорит в темноте, громко, каждое слово врозь, не своим голосом говорит, непонятным голосом: «Леночку сожгли, а мы живы. Слыхано ли, живых девочек жечь? Ей и семнадцати не было. Как она шла туда, вся дрожит, каждой косточке холодно! Ведь она еще девочка, звала, наверное, „мама!“, а ее сожгли. А я жива. Утром кофей с молоком пью. А их миллионами жгли. А я кофей пью? Не хочу». Я ее стараюсь утешить, а слов нету. Ничего не могу сказать, только зубы стучат: з-з-з. Уж очень про кофей дико у нее получалось. Села в кровати, белая, словно из мрамора, и не движется, и я чувствую, это не она, это кто-то другой, не она. «Не хочу». Помолчит и опять: «Не хочу». И всю ночь так. И с этой ночи все хуже, и мне пришлось выйти на пенсию. Совсем плохо с ней. Я писал пани Марине, чтобы рассказала, может, не так было с Леночкой, Варваре Степановне стало бы легче. Ответ не пришел, и она умерла. А что я один?
Он сгорбил спину и закачался на сундучке, зажав кулаки меж худыми коленями, стоявшими почти вровень с лицом, на котором недоуменно и жалко дрожала усмешка.
Со стены, улыбаясь, глядели русоволосая женщина и такая же светленькая и спокойная девочка, как бы облитая вся лучом солнца, с ее тоненькой шейкой и черной бархоткой.
— Ее из Воронежской области угнали. Варвара Степановна под самую войну отослала Леночку в деревню, к родне, — сказал Давид Семенович.
Настя в онемении смотрела на фотографию, на забор из квадратных столбов, перепутанных проволокой, зловеще нагнувших тупые четырехугольные рыла.
— Покажу вам, что в моем сундучке! — проворно вскакивая с сундучка, заговорил часовщик. — Не надо много думать об этом. Ночью надо спать. Когда ночью не спишь и думаешь — будто живой лежишь закопан в могиле. Что в этом сундучке, я завещаю заводу. Э! Там есть одна старинная штука, какой и Москва не видала, настоящее сокровище, если хотите знать! «Давид!» — скажет, бывало, Варвара Степановна в свои молодые годы. Она любила наряжаться и повеселиться не хуже других. В Одессе на нашей улице все модницы оглядывались на Варвару Степановну! «Давид, мы могли бы стать богачами, если бы ты не хранил неизвестно зачем свой музей». — «Варенька, — отвечу я, — здесь история и искусство». И она не спорила. Она была русской женщиной, смелым другом в мои черные дни… А вот часы. Не говорите мне, что вы видали такие часы где-нибудь, кроме музея Давида Семеныча!
…Улочка с цветными от абажуров окнами и темными силуэтами саженцев вдоль тротуаров была безлюдна, когда Настя с Галиной вышли из-под арки, от Давида Семеновича. В беззвездном небе стояла большая луна, розоватый, слегка подтаявший с одного края шар. Тихий свет луны, тихие окна, тихие тени саженцев — все было мирно. Было до неправдоподобия мирно. И Настя, как спасению, обрадовалась этой уютной и устроенной улочке, холоду ночи, запаху сена, долетавшему с заречных лугов. Словно очнулась от кошмара, который душит во сне за горло, и ты валишься в черную пропасть, погибаешь.
Хорошо, что рядом Галина. Настя жалась к Галине.
Они шли, взявшись за руки.
«Милая! — с нежностью думала Настя. — Ей тоже тоскливо и страшно, она тоже любит эту улицу и рада, что мы вместе завтра пойдем на завод».
Они вышли к обрыву. Под обрывом, обнесенным решеткой, в бурых пятнах стелющихся по рыжей глине листьев мать-и-мачехи не колышась лежала река с серебристыми от лунного света чешуйками. На том берегу во все приволье матово-белесого луга стояли стога. Что-то величавое и манящее было в этом просторе, в безмолвном стоянии стогов.
Галина перевела на Настю задумчивый взгляд и сказала:
— Теперь мы, наверное, будем с тобой неразлучными.
Настя кинулась Галине на шею и без счета целовала в холодные от ночной свежести щеки. Они чувствовали благодарность друг друга за то, что не одиноки. Им хотелось делиться самым лучшим, что в них есть. Они высказывали друг другу свои неопределенные мечты и страстно вспыхнувшую дружбу.
Завтра они не могли бы в точности восстановить, о чем говорили здесь, над обрывом. Обо всем. Зачем жить? В чем цель жизни? Почему бывают плохие люди? Впрочем, на нашем заводе нет плохих людей — так они решили. Во всяком случае, никого нельзя назвать в полном смысле слова отрицательным типом. Даже Пазухина, в общем-то, ничего, можно мириться, пожалуй, напрасно Галина к ней придирается. А бывают живые идеалы? Они не могли припомнить живых идеальных людей, но где-то есть непременно, они уверены, есть! Они перескакивали с предмета на предмет и не могли наговориться. Только о часовщике не вспоминали вслух.
Возвращаясь с реки, они поравнялись с домом Давида Семеновича. Арка подворотни зияла черной дырой. Часовщик спит или бессонно лежит на двуспальной кровати и думает.
Они притихли, проходя мимо дома часовщика. Было поздно. Окна в городе гасли.
12
Конвейер еще стоял, когда Настя пришла на завод. Бригадиры распечатывали шкафы и готовили для сборщиц детали, мастер проверял свою канцелярию, в бригаде почти безлюдно, но Давид Семенович уже здесь. Упрятал под шапочку вздыбленные белые волосы, нацепил на лоб лупу и с деловитой решимостью прошагал к «капитанскому мостику» Василия Архиповича. Взяв мастера за пуговку халата, он что-то втолковывал ему, указывая в сторону конвейера, а тот с выражением неприступности на круглощеком лице пожимал плечами и тряс головой, как бы говоря: «Сомневаюсь. Что вы мне ни доказывайте, а я сомневаюсь».
Догадываясь, о чем у них идет речь, Настя прогулялась вдоль конвейера, замедлив шаги возле столика Василия Архиповича. Речь шла о том. О замысле Галины освоить все операции сборки.
— Что ж, поглядим, хотя и не верится. Диалектический скачок в сторону роста. Давид Семенович, ваше влияние положительно сказывается на ее исключительно анархической личности.
— Э-э! А на мне так ее добрый характер положительно сказывается.
Постепенно в бригаде становилось люднее. Сборщицы, в кокетливых, строго по технологии белых косынках, с неостывшим румянцем на свежих после сна и улицы лицах, все уже за конвейером в ожидании пуска; слышно озабоченное кудахтанье технолога: «Дорогуша, дорогуша, а план что велит?» Полторы минуты, минута, полминуты — и лента тронется, зажгутся сигнальные лампочки, застучит регулятор: тук-тук, — а Галины нет.
Настя в десятый раз, обмирая от беспокойства, перетирала инструменты, а Галины нет. Мастер раз и два прошагал мимо монтажа анкерной вилки, хмуро поглядывая на дверь. Галины нет.
— Резервную сборщицу на монтаж… — тоном судьи, выносящего «приговор окончательный», обратился Василий Архипович к технологу, но Корзинкина прибежала. Напяливая на ходу халат, она ворвалась в бригаду, задыхаясь от бега. В ту же секунду раздался звонок, и конвейер пошел.
Галина наспех покрывалась косынкой, а накопитель стоял пустой, и лампочка сигналила: «Задержка, задержка», — но Василий Архипович, вместо того чтобы объявить Галине взыскание, притворился, что ничего не заметил, и торопливо зашагал к другому концу ленты.
Впрочем, через несколько минут, взяв бешеный темп, Галина вошла в ритм конвейера. А еще через несколько минут обратила к Насте лицо, на котором от возбуждения сверкали глаза, и отрывисто бросила:
— Поработай одна!
Это было ни с чем не сообразно — усаживать за конвейер неопытную ученицу, но Галина нетерпеливо подгоняла Настю:
— Переходи на мое место! Ненадолго. Садись!
За старым конвейером невозможно бы с такой легкостью поменяться местами, а здесь сборщицы каждая сама по себе, за своим верстачком, и Настя послушно пересела, и зеленая лампочка уже сигналила ей, именно ей: «Не зевай! Держись в ритме. Набирай скорость».
Скорость и есть то, что Насте пока недоступно. Ее бросило в жар, она заволновалась, заспешила, робея, надеясь, удивляясь Галине и мысленно твердя давно выученные наизусть порядок и ход операции. Она пугливо поглядывала на сигнальную лампочку, ежесекундно ожидая знака тревоги, а втайне сумасшедше мечтала не осрамиться, не уступить Галине, блеснуть. Даже блеснуть! Накопитель повез ее механизмы по ленте. Живей! Скорость, еще скорость! Пальцы бежали. Ура!
А Галина? Галина приткнулась сбоку на ученическом табурете и, подперев подбородок ладонью, читала, читала жадно, поспешно, и что-то светлое, отчаянное и горькое перебегало по ее страстно сосредоточенному лицу с плотно сжатым ртом и недоуменно сведенными бровками. Так прошло несколько минут. Настя отправляла по ленте один за другим механизмы, начиная свободнее дышать и все больше опасаясь за безумство Галины. Увидит мастер — загремит на всю бригаду рупор: «Корзинкина! Безобразие! Нарушение трудовой дисциплины! Неслыханно!»
Наконец Галина перевернула последнюю страницу и с отсутствующим взглядом протяжно выдохнула:
— Ну?
«Гранатовый браслет», — прочитала Настя заглавие.
— Ну? — повторила Галина, еще не совсем возвращаясь к реальной действительности, со вздохом пряча в карман халата книжечку в дешевой бумажной обертке.
— Выдержала экзамен, вот чудеса, — равнодушно промолвила она, занимая свое место за лентой. — Проснулась сегодня — темно, не спится, стала читать. Немного не успела дочитать до работы. Бывает так в жизни? «Почем знать, может быть, твой жизненный путь пересекла настоящая, самоотверженная, истинная любовь?» — по памяти сказала она. — Бывает? Сейчас, в наше время, на нашем заводе, как пишет Куприн в «Гранатовом браслете», бывает такая любовь? Истинная? «Пересекла твой жизненный путь…»
Милая Галина!
Насте хотелось, как вчера, кинуться ей на шею, обнять крепко-крепко, что-то сделать для Галины опасное, трудное, очень опасное, чтобы доказать свою дружбу.