— Ах, черт, — вслух сказал он, потому что неожиданно испугался.
— Подите сюда и сядьте, дорогуша. Что с вами такое? Вы беспокойны, как кошка. Проголодались? Или на вас маджун подействовал?
— Нет, — кратко ответил он. — Ничто на меня не подействовало. — Ему показалось, что прозвучало нелепо.
«Если я пойду и сяду, — подумал он, — я снова встану, и она поймет, что что-то не так». Он чувствовал, что всеми силами должен постараться, чтобы Дейзи не знала, что происходит у него внутри. Предметы в комнате, ее стены и мебель, воздух вокруг его головы, само представление о том, что он в комнате, что сейчас будет есть ужин, что утесы и море — внизу, — все это играло громадную неслышимую музыку, что с каждой секундой взмывала к пику, который, знал он, будет непереносим, когда она до него доберется. «Будет только хуже».
Он с трудом сглотнул. «Через минуту что-то произойдет. Что-то должно случиться». Он достиг кресла и встал за ним, руки на спинке. Дейзи озабоченно посмотрела на него. Она думала: «Почему я так и не осмелилась рассказать Луису о маджуне?» Она знала, что он не одобрит — хотя бы потому, что это местное снадобье. Но молчала она не поэтому. Она никогда никому не рассказывала о нем; прием его был в высшей степени ее частным обрядом. Переживание было таким личным, что ей никогда не хотелось ни с кем делиться им. И вот пожалуйста, проводит его с тем, кого едва знает. Ей тут же захотелось сказать ему, чтобы он знал — он первый, кого она пригласила в эти внутренние покои ее жизни. Она глубоко вдохнула и вместо этого сварливо сказала:
— Бога ради, сядьте. Вы похожи на кальвинистского пастора, который рассказывает своей пастве о преисподней.
Он рассмеялся и сел в кресло. Под столом в тени он заметил свой портфель. Дрожкое чувство у него внутри вдруг изъявило огромное воодушевление; то было то же самое ощущение, но оно поменяло цвет. От облегчения он вынужден был снова засмеяться.
— Ну впрямь! — воскликнула Дейзи. — С таким же успехом могли бы и признаться, что почувствовали маджун. Потому что я чертовски отлично знаю, что вы его почувствовали. Признайтесь хотя бы самому себе. С ним вам будет веселее. Последние десять минут вы с ним боролись. К нему нельзя так относиться. Просто сядьте поудобнее, и пусть он идет своим чередом. Он в вас, и вы от него не избавитесь, поэтому можно хоть удовольствие получить.
— А вы как? — Он не желал этого признавать.
— Я вам давно уже сказала, я его чувствую. В данный момент я готова отправиться в беспосадочный перелет на Арктур.
— Вот как, а? — Голос его прозвучал недружелюбно. — Лично я считаю, что эта дрянь — подделка. Не утверждаю, что она вообще никак не действует, но я не называю ощущение нервозности и сердцебиение, учащенное в два раза, это вот лично я не называю приходом.
Она сочувственно рассмеялась:
— Надо было пить виски, дорогуша. С ним вам было бы гораздо уютнее. Mais enfin…[108] — Она села ровнее и позвонила в колокольчик. — Сдается мне, вся кухня уже вверх дном, потому что мы так затянули с чаепитием.
19
Весь ужин Дейзи проговорила не умолкая; часто Даер ловил себя на том, что отвечает односложно — не потому, что ему было неинтересно, хотя временами он очень мало соображал, что она говорит, но потому, что половину времени он находился где-то еще, в своем собственном мире. Он не знал, о чем думает, но в его мозгу роились начала мыслей, пристегнутых к началам других мыслей. На то, чтобы принять их столько, требовалось все его внимание; даже не будь они непередаваемы, у него не возникло бы желания оделять ими Дейзи. Как будто разум его отступил в дальний темный угол его существа. Затем он снова выходил на свет, и Даер ловил себя на том, что в самом деле верит, будто сидит и ужинает за небольшим столом в тихой комнате, а женщина лежит неподалеку в постели и ест ту же самую пищу с подноса.
— Вы ужасно неразговорчивы, — в конце концов сказала Дейзи. — Никогда б не дала вам маджун, если б знала, что он вас обратит в статую.
От ее слов ему стало неудобно.
— Ох, — сказал он. И, как ему показалось, после долгой паузы: — Со мной все хорошо.
— Да, готова это подтвердить. Но из вас чертовски неудовлетворительный застольный компаньон.
Теперь он явился полностью, принялся сбивчиво бормотать извинения более цветистые, нежели того требовал случай.
— Мне не могло быть хуже, — наконец сказал он, — даже если б я вас пнул. Не знаю, что со мной такое. Должно быть, эта штука сделала со мной что-то сумасшедшее.
— Это я виновата. Не думайте больше об этом, бедняжка.
На такое он не согласился.
— Нет-нет-нет, — сказал он. — Это непростительно. — И в избытке покаяния он поднялся и тяжело пересел к ней на кровать. Поднос опасно покачнулся.
— Осторожнее, дорогуша! — воскликнула она. — Еще мгновение — и я вся буду в горошке и вине.
Но он уже схватил ее за руку и покрывал ее быстрыми поцелуями. Он парил в воздухе, подгоняемый жарким, сухим ветром, который обволакивал его, сладострастно ласкал его. На два долгих вдоха она умолкла, и Даер услышал собственное дыхание и перепутал его с шумом ветра, что дул им дальше, над широкой, голой, залитой солнцем долиной. Кожа у нее на руке была гладкая, плоть — мягкая. Он подтянул ее поближе к себе, над неуравновешенным подносом.
— Осторожней! — воскликнула она в тревоге, когда поднос наклонился в его сторону. — Нет-нет!
Винный бокал опрокинулся первым; от ледяного пятна у него на бедре Даер судорожно вскочил. Затем, очень медленно, как ему показалось, заскользили и посыпались на него тарелки, а поднос перевернулся и погреб нижнюю часть его тела в смятении фарфора, стекла и теплой пищи.
— Ох! — вскричала она.
Но он одной рукой схватил ее еще крепче, а другой смахнул поднос и некоторые тарелки на пол. И подобрался к ней так, чтобы быть совсем рядом, чтобы между ними оставались лишь несколько толщин влажной шерсти да вилка или ложка-другая, а затем, после непродолжительной борьбы с прилипающей одеждой, — и вообще ничего, кроме нескольких грибов в сметанном соусе.
«Бога ради, нет! Не так!» — чуть не выкрикнула она, но, словно бы ощутив, насколько незначителен тот импульс, что подвиг его на это, подумала: «В этот самый миг ты отчаянно надеешься, что не произойдет ничего такого, что остановило бы это. Значит, ты хотела, чтобы оно произошло. Так почему не признаешь? Почему не можешь быть искренней? Ты этого хотела; пусть и происходит, даже так. Даже вот так». И потому она ничего не сказала, а потянулась и выключила свет у кровати. Одно слово, говорила она себе, могло бы порвать нить, на которой он висел с неба; он бы с грохотом рухнул в комнату, яростно смущенный молодой человек безо всяких оправданий своему поведению, без единого выхода из своего сложного положения, без всякого бальзама для уязвленной гордости. «Он очень мил. И немного полоумен. Такой сжатый. Не как Луис. Но могла бы я на самом деле любить человека, которого не уважаю? Я же его совсем не уважаю. Как можно уважать что-то безличное? Он едва ли вообще человек. Он не сознает меня как меня. Как другую силу природы — может быть, да. Но этого мало. Я никогда б не смогла его полюбить. Но он милый. Боже праведный, как он мил».
Мягкая нескончаемая земля расстилалась под ним, пылая солнечным светом, не тронутая временем, принадлежа ему одному. Насколько далеко внизу она лежала, он сказать бы не мог, скользя беззвучно сквозь чистый сияющий воздух, не допускавший ни единой возможности расстояния или измерения. Однако он мог коснуться ее гладких упругих контуров, вдохнуть аромат солнца и даже попробовать на вкус соль, оставленную в ее порах морем в какую-то незапамятную эпоху. И этот полет — он всегда знал, что он должен состояться и что он в него отправится. То был угол существования, о наличии которого он знал, но до сих пор не мог достичь его; теперь же, открыв его, он также знал, что сможет отыскать в него путь и в другой раз. Что-то завершалось; меньше места останется для страха. Мысль наполняла его несказанным счастьем.
— Ах, господи, — пробормотал он вслух, не зная, что он это сделал.
За окнами вздымавшийся ветер дул сквозь кипарисы, неся с собой по временам более глубокий шум моря внизу. Задернутые белые шторы с одной стороны комнаты то и дело вспыхивали белым, когда по ним сверкал луч маяка. Дейзи кашлянула.
«Ты шлюха, — сказала она себе. — Как ты вообще могла позволить этому случиться? Но это ж жуть! дверь не заперта. Кто-нибудь из слуг может постучаться в любую минуту. Ну-ка соберись и сделай что-нибудь. Сделай что-нибудь!»
Она снова кашлянула.
— Дорогуша, это ужасно, — тихо сказала она, улыбаясь в темноте, стараясь, чтобы в голосе ее не звучал упрек. Он не ответил; мог и умереть. — Дорогуша, — снова неуверенно сказала она.
И по-прежнему он не подал ни знака, что услышал ее. На миг ее отнесло обратно в мысли. Если б только можно было отпустить, даже на несколько секунд, если б только можно было прекратить переживать из-за всего, ну вот буквально всего, как бы чудесно это было. Но это, вероятно, была бы смерть. Жизнь означает переживание, она есть одна долгая борьба за то, чтобы не распасться на куски. Если позволишь себе по-настоящему хорошо провести время, на куски распадается твое здоровье, а если уходит здоровье, уходит и внешность. Самое ужасное — что в конце, что б ты ни делала, как бы ни была осторожна, все равно все распадается. Распад просто наступает раньше — или позже, в зависимости от тебя. Распадаться на куски — неизбежно, а когда это случится, у тебя не будет даже кусков, показать. «Почему эта мысль должна угнетать? — поинтересовалась она. — Она же самая очевидная и фундаментальная из всех, что есть. Mann muss nur sterben.[109] Но это значит что-то совсем другое. Это означает, что мы должны располагать свободой воли…»