Теперь можно было и остаться, но Воля все-таки ушел, решив, что встретит учителя на пути из управы к дому. Он почти бежал, не замечая этого, и с сладко замирающим сердцем представлял себе, как через много лет взрослая, но совсем не старая Рита скажет кому-то о нем:
«Я часто тревожусь за Владимира Валентиновича, но никогда его не удерживаю!..»
Он не пытался вообразить себе, что за тревоги будут у Риты в их будущей жизни, понятия не имел, от чего она не станет его удерживать, но сильно, страстно желал, чтобы таким голосом, как Римма Ильинична, она это сказала…
Ему не удалось выйти на Риттерштрассе, на которой он надеялся встретить Леонида Витальевича: не дойдя до нее, он наткнулся на оцепление. Какой-то прохожий сказал ему, что бывшая Интернациональная оцеплена вся и с самого утра, а подступы к ней перекрыты, потому что ворота гетто, выходящие на нее, распахнуты настежь. От этих ворот совершают рейсы грузовики, наспех превращенные в фургоны, набитые евреями до отказа; на бывшей Красноармейской видели, говорят, грузовик, в кузове которого люди лежали вповалку, штабелями, до самой крыши. Всех вывозят из города по западному шоссе - кажется, недалеко…
- А там что?.. - спросил Воля и обнаружил, что прохожего уже нет рядом. Должно быть, тот свернул в проходной двор. И вообще никого вокруг не было, и как-то вмиг стало очень холодно - до боли в закоченевшей переносице. И вдруг у Воли стерлось в памяти, в какую сторону он идет, куда, зачем, для чего очутился тут, на незнакомой и словно бы нежилой улице?..
Потом он увидел впереди спины торопящихся куда-то мальчишек - их было четверо или пятеро, они были от него на расстоянии квартала - и пошел за ними. Вскоре Воля оказался в знакомом переулке, выводившем на бывшую Красноармейскую, и мимолетно порадовался этому, точно маленький мальчик, опасавшийся заблудиться. Невдалеке, там, где переулок пересекала улица, от угла до угла толпились люди. Подростки, за которыми он шел следом, подбежав, стали за их спинами, напирая сзади. Казалось, толпа обступила уличную катастрофу. Но когда Воля подошел к перекрестку и, став на цыпочки, заглянул через головы стоящих, то увидел лишь булыжники мостовой под прозрачным тусклым ледком.
Он не успел спросить, в чем дело, что произошло: на открытый взгляду с перекрестка отрезок мостовой, изгибавшейся тут дугою, выехал грузовик, проскочил близко от глаз, потом несколько мгновений все глядели ему вслед. В эти мгновения в поле зрения оставался, удаляясь, кузов без задней стенки, ряд людей, притиснутых друг к другу, за которым угадывалась плотная живая человеческая масса. И сразу первый грузовик заслонился вторым, а второй - третьим и так далее, и только последний - восьмой - оставался на виду дольше.
Лица тех, кто стоял у края кузова, не были знакомы Воле. Но и Рита и Маша могли быть внутри этого последнего грузовика или внутри предыдущих. Или ждали сейчас следующего рейса этих самых грузовиков… В навсегда запомнившийся миг он понял и представил себе это.
Тысячи людей понимали и чувствовали тогда то же. Видя на станциях поезда, в которых везли живую, почти спрессованную массу арестованных, видя на улицах городов тяжелые, казавшиеся закрытыми герметически грузовики-фургоны, тысячи людей понимали: в этих или таких же, как эти, вагонах, фургонах везут, а может, везли уже моих близких.
Тысячи людей во многих городах, глядя снаружи на вагоны и грузовики, с ужасом представляли себе, что происходит внутри с их близкими. Мало кто надеялся на лучшую судьбу или меньшие муки для своих родных. Людям ясно было: ничего иного и не может происходить с теми, кого схватили фашисты, и даже самый путь их к смерти не может быть иным…
Воля открыл дверь и увидел мать, тетю Пашу, Бабинца, потом Леонида Витальевича, который сидел в глубине комнаты. Его слушали, а на вошедшего Волю взглянули бегло, точно он и не уходил надолго, а был все время тут: вот отлучился в коридор на минутку и вернулся.
- …Правда, на прощанье мне удалось его взбесить, - рассказывал Леонид Витальевич, - но это довольно слабое утешение. Для Маши ничего не удалось сделать. Ровно ничего. Но я и не обольщался.
- Теперь, значит, мне к нему идти, моя, выходит, очередь, - проговорила после паузы тетя Паша.
Точно жалея ее, Леонид Витальевич мягко возразил:
- Едва ли в этом есть смысл. Не думаю, чтобы вам удалось… Впрочем…
- Есть смысл, - ответила Прасковья Фоминична, показалось Воле, неприязненно и отчужденно, - Я так буду просить, как вам гордость не позволит.
Под вечер Воля провожал Леонида Витальевича домой. Они шли вначале темными улицами, такими, точно затемнение и не отменяли, затем по Риттерштрассе, мимо немецкого офицерского кафе, из окон которого на тротуар падал то розовый, то голубой, то лиловый, то ослепительно белый свет (на танцующих направляли по очереди лучи разноцветных софитов), мимо кино со вспыхивающей и гаснущей рекламой, которая издалека походила на зарницы. Несколько раз Воля замечал, что Леонид Витальевич едва за ним поспевает, замедлял шаги, потом, задумавшись, опять обгонял его.
Изредка Воля быстро, вопросительно взглядывал на Леонида Витальевича. Но, наверно, Леониду Витальевичу нечего было добавить к тому, что он сказал уже о своем визите к Грачевскому.
- Воля, я хотел бы у себя сохранить фотографии Машиных родных, - наконец сказал он. - Это люди совсем не чужие мне, я близко знал их.
И Воля ужаснулся его голосу, потому что угадал: так говорят об оставшемся от тех, кого уже нет. Значит, у Леонида Витальевича не было больше надежды.
- Но, может, Маша спасется…
- Бог даст, бог даст!.. - живо перебил Леонид Витальевич с какой-то натужной надеждой. - Разумеется, мы тогда фотографии ей вернем. Это проще всего будет сделать, проще всего…
Очутившись возле постели, Воля почувствовал, что валится с ног. Днем он хотел есть, позже - только пить, но, хотя с тех пор он не утолил ни голода, ни жажды, теперь было одно желание - неподвижности. У него не хватило сил опуститься на кровать - он на нее упал, но почему-то не заснул в то же мгновение…
- Завтра мы с тобой, сынок, пойдем, непременно пойдем завтра… - прошептала Екатерина Матвеевна, склонясь над его ухом.
Он не спросил, куда, зачем, и, как в детстве, помня о том, что на завтра обещано хорошее, погрузился в дремоту.
Но полусон длился, наверно, лишь несколько мгновений. Потом мысли о Маше, Рите, отце сами собой вернулись к нему, как память о том, кто ты и где ты, когда открываешь утром глаза. Ему вспомнилось: ведь совсем недавно еще Маша днем и ночью была здесь, рядом. Рита была в гетто, но из гетто еще не вывозили людей на грузовиках неизвестно куда, а лишь водили под конвоем на работу. Это было совсем недавно, и ему показалось вдруг, что совсем недавно все было не так уж плохо, - неужели он тогда этого не понимал?..
Почему и тогда жизнь была для него ужасной, нестерпимой?
И не сразу, одно за другим, чувства, испытанные за последние недели, очнулись в нем. Он резко приподнялся на локте, потом сел на кровати, опустил на пол ноги, точно решился куда-то идти…
…Прасковья Фоминична долго не возвращалась от Грачевского. Екатерина Матвеевна и Воля издали ее, а Бабинец куда-то ушел, сказав, что уж наперед знает: Прасковья вернется ни с чем.
Колька время от времени прибегал с улицы погреться и всякий раз приносил какие-нибудь новости. Неожиданно возник на пороге Леонид Витальевич.
- Вместе, может быть, скоротаем ожидание? - предложил он, как бы объясняя свой приход.
Стали молча ждать вместе.
…Тетя Паша стремительно распахнула перед собой дверь и словно бы обрадовалась, что ее ждут. Екатерина Матвеевна шагнула ей навстречу:
- Что?.. - Она хотела спросить: «Что, вызволила?», но у нее задрожали губы.
Тетя Паша поняла ее и так.
- «Если б, говорит, пораньше вы об ней побеспокоились, был бы другой результат, можете, говорит, мне поверить» - вот что он мне про Машу сказал. А больше - ничего.
С этой минуты, Воля заметил, мать перестала слушать Прасковью Фоминичну и начала одеваться. Пока она надевала кофту, повязывала теплый платок, вернулся Бабинец, а тетя Паша принялась рассказывать:
- Ну, было! Хотите - верьте, а не хотите - как хотите! Слышали б вы, как наш бургомистр немцев ругал! - Она понизила голос: должно быть, чтобы не выдать ненароком Грачевского седому офицеру за стеной. - Ох, как он их не любит! «Они, говорит, у меня вот где сидят!..»
Прасковья Фоминична была в большом возбуждении: и оттого, что у самого бургомистра, оказалось, немцы тоже «вот где сидят», и оттого, что Грачевский говорил с ней доверительно. Ее обижало и даже пугало то, что ни Екатерина Матвеевна, ни учитель, ни Бабинец не изумляются, не переглядываются пораженно, не выспрашивают у нее подробностей необыкновенного разговора.
Подсев к Леониду Витальевичу, жестом поманив остальных к себе поближе, тетя Паша прошептала:
- Намекнул мне: «Сегодняшний день никогда не знаю, приду ли завтра опять в этот свой кабинет… Кто знает?.. Кто, говорит, мне гарантирует?..»
Но и эта откровенность Грачевского ни на кого почему-то не произвела впечатления.
- Может, думаете, он меня… ну, подлавливал, одним словом?.. - спросила тогда тетя Паша, готовая заранее доказывать обратное.
Отозвался один Леонид Витальевич.
- Нет, едва ли, - сказал он. - Не думаю.
- Но все ж думаете, лукавил он со мной? - напирала Прасковья Фоминична.
- Да нет, почему же, - медленно, вяло и без интереса к тому, о чем говорит, возразил Леонид Витальевич. - Скорее, не лукавил. Наверно, фашисты у него в самом деле вон где сидят. Еще бы! Продал ведь человек душу дьяволу, а какую получил компенсацию? Жалкую. Это-то он понимает. Покоя нет, уверенности в завтрашнем дне - никакой, да и сегодняшнее благополучие без гарантии. И души не вернуть! За что уж тут фашистов любить, если так?! И как тут не пожаловаться при случае…
Леонид Витальевич произнес это, останавливаясь, сомневаясь, надо ли объяснять то, что так нехитро, скучно, ничтожно. Замолчав, он прочел во взгляде Прасковьи Фоминичны: «Ну, перехватил старик. Суров очень. Ни капли жалости». Тотчас же он почти отчеканил: