Настя бежала, бежала через темноту и слезы на глазах, бежала вдоль молчащих, мертвых телефонов, вдоль мешков с зерном, мимо бесчисленных штабелей консервов, бежала во тьму.
Она скорее почувствовала, чем различила гигантские маховики остановившихся навсегда вентиляторов. Грудь жгло огнем, но она кинулась из последних сил, кинулась вперед, кинулась, не обращая внимания на боль в ногах и груди, туда, где за запыленными лопастями чернела спасительная темнота воздуховода.
Ее поймали, когда она уже коснулась рукой стенки вентиляционной шахты. Тяжелая, пахнущая луком и зубной гнилью фигура сбила её с ног, повалила, прижимая к полу. Настя ещё пыталась вырваться, сопротивлялась, вцепившись зубами в руку хуторянина и почувствовав, как на языке стало железно от крови, но человек лишь отвесил ей оплеуху, а затем, намотав на кулак ее волосы, пару раз с силой приложил лицом о бетон.
Настю тащили обратно, через коридор, который уже начал заполняться светом от запущенных генераторов, через лестницу, у ступеней которой лежал хрипящий, пробитый длинной очередью Стёпа, успевший после выстрела из обреза зарезать еще одного хуторянина ножом. Увидев ее, он дернулся, захрипел, пытаясь что-то сказать, но проходящий мимо хуторянин с хрустом вбил в его висок окованный металлом сапог, и глаза младшего милиционера остекленели.
Ее тащили по избитым пулями ступеням, тащили, чтобы наконец бросить в храме, к ногам Невзора, морщившегося от движений хуторянина, бинтующего его голову, вскользь задетую пулей.
– Третьего пристрелили, отец, – мужчина волокший Настю отдышался.
Она поняла, что это был Матвей.
– Этот пострелец в храме тоже сдох, ну да туда им всем и дорога, – Невзор, морщась, ощупал бинт на голове. – Отправь людей обыскать пустошь вокруг да посмотреть, нет ли там подельничков. А ты, Славка, дай-ка мне ножичек.
Настя с ужасом наблюдала, как бородатый мужик с почтением передает Невзору широкий длинный тесак. Проверив лезвие на остроту, Невзор легко и привычно шагнул к девушке и, схватив за волосы, откинул голову назад.
– Не надо, отец, – Матвей положил руку на плечо главы общины. – Приглянулась девка мне.
Матвей кинул взгляд на свой прокушенный рукав, пропитавшийся кровью.
– Красивая ж баба и с норовом, как я люблю. Дурная правда, но это от того, что городская, уж я её перевоспитаю, – Матвей поднёс кулак к лицу Насти и несильно, играючи, ткнул её в зубы, заставив вскрикнуть и выплюнуть кровь.
Невзор, все еще держащий девушку за волосы, обдумывал сказанное, задумчиво водя лезвием по коже девушки.
– Отец, ладно тебе, дай девку, ведь Машка ж моя сдохла, все равно бабу искать придется. Чего ходить?
Невзор, по-своему любивший сына, наконец сдался и кинул Настю на бетон, обезоруживающе улыбаясь:
– Хорошо, Матвейка, но чур держать её будешь только в подвале.
VII
Настю искали. Несколько раз в дом Матвея приходила милиция, присланная аж из самого Краснознаменного, и, устроившись на кухне, блюстители закона долго и обстоятельно выспрашивали у хуторянина про исчезнувшую девушку. Об этом потом со смехом Насте рассказывал сам Матвей, спускавшийся в свой глубокий, надежно изолированный от всякого шума подвал.
Этот подвал под его домом представлял из себя маленькую комнатку: четыре бетонных стены, такой же пол и потолок с закрытой решеткой тусклой лампочкой, не гаснущей ни днем, ни ночью, и дверью из железного листа, открывающейся только снаружи. В нём царила абсолютная тишина, исчезающая лишь по приходу Матвея. После чего всё становилось ещё хуже.
Очень редко, когда Матвей был сильно пьян и весел, он напоследок даже обещал Насте за хорошее поведение вывести её ночью во двор и дать посмотреть на звёзды, но всякий раз это были только слова. Дважды она пыталась кинуться на Матвея, когда тот открывал дверь. Дважды он долго и деловито её за это избивал и много раз бил просто, для воспитания. Позже, когда она думала, что хуже уже не будет, хозяин её нового дома начал терять к ней интерес, и в подвал стали спускаться его друзья.
Единственным её шансом хоть на время вырваться наружу оставались лишь сны, но и они со временем становились все более тусклыми и блеклыми, такими же, как и глаза девушки в изорванном красном платье, часами лежащей на грязной, мокрой от пота кровати.
Глава 3
I
Солнце клонилось к горизонту, и жара над трудоградским портом начинала спадать. Все вокруг радовалось вечерней прохладе: веселее стал мат портовых грузчиков, азартнее заверещали скользящие над крышами доков чайки, а со ступеней местного борделя хрипло раскричались зазывалы, скинувшие наконец дневную сонливость. Даже жёсткая, измазанная мазутом трава, проросшая в трещинах пирсов, теперь распрямлялась, наливаясь цветом.
Близящийся вечер не радовал лишь капитана пришвартованного у причала бронекатера. Молодой загорелый мужчина, стоящий возле установленной на палубе танковой башни, то с раздражением смотрел на наручные часы, то кидал взгляды на почтальона, из-за которого он задерживал выход в море.
Принёсший почту старик, однорукий, в ветхой, дрянной одежонке, все копался и копался в замусоленном рюкзаке, извлекая на свет новые и новые письма. Письма предназначались для жителей приморских поселков, мимо которых им предстояло пройти и каждый из этих конвертиков принимался старшим матросом, который, шевеля губами от усердия, читал адреса, после чего старательно фиксировал корреспонденцию на бланке сдачи-приемки писем. Весь этот бюрократический ужас, вызванный тем, что чиновники на почтамте опять не составили документы заранее, творился на бронекатере уже добрый час, и порой капитану казалось, что такими темпами они не выйдут из порта даже к закату.
Однако, миновало еще тридцать минут: последние бумажки были подписаны и последнее письмо сдано. Не тратя времени, капитан махнул рукой, и здоровенный рыжий матрос, что заносил письма в бланки учета, свел почтальона на берег, сунув старику в руку, к неудовольствию командира, рыжую десятирублевку – видимо, в знак уважения к возрасту и трудам. Губы старика растянулись в робкой улыбке, и он что-то благодарно прошамкал, но разобрать слова из-за расстояния и отсутствующих у него зубов было сложно, да капитану не особо этого и хотелось. Облегченно вздохнув, он отправился в рубку, отдавая приказ об отплытии.
Бронекатер уходил в море. Туда, где на островах жили дикие общины каннибалов и лежали сохранившиеся с войны обломки натовских самолетов и ракет, туда, где под косяками сельди плавала в холодной темноте страшная Тарань-рыба, где на ржавых эсминцах ходили морские разбойники, а на разбившемся о скалы экраноплане-ракетоносце «Лунь» гнездились сирены, сводящие с ума моряков своими странными песнями на неведомом, звонком как медь, языке.
Бронекатер шёл навстречу ветру и солнцу, испытаниям и опасностям, и за его кормой терялись, таяли и Трудоград, и его порт, и нелепая, однорукая фигурка почтальона.
Семён Афанасьевич Берёзкин, как и все почтальоны Трудограда, любил лето. Любил за шум зелени деревьев, за дешевые овощи, за то, что летом в городе не случалось голода. Но главное, за что он любил лето – на улицах темнело поздно, и можно было не бояться, что последние письма придется отдавать людям уже в сумерках, когда милиция начинает расходиться с улиц, чтобы лишний раз не сталкиваться с лезущими из подвалов и переулков бандами отморозков.
Впрочем, почтальон давно свыкся со своим городом и его правилами. Он знал, на каких улицах днём можно не держать руку рядом с оружием, мимо каких подвалов можно спокойно проходить, а от каких стоит держаться подальше. Знал, что, заходя в подъезд дома номер пять по улице Чкалова, нужно иметь с собой немного сырого мяса, и знал, как отшутиться, если окружат скучающие братки из банды Чертей, или, того хуже, Внуков Энгельса. Знал, по каким праздникам опасно ночевать в деревнях, где живут сатанисты, и по каким дням нельзя заходить на далекие хутора, где верят в совсем других, гораздо более жадных до крови, богов.
Семён Афанасьевич уходил из порта без всякой спешки: на сегодня почти все письма были розданы, до заката еще оставалось время. Возвращаясь домой, он даже успел зайти на базар и купить немного крупы, десяток палок стеариновых свечей и столько же сосисок трудоградского мясокомбината. Свечи и сосиски обладали примерно одинаковой питательностью, но всё равно для Семёна Афанасьевича это был, по его зарплате, настоящий шик. Впрочем, у него был к этому повод: сегодня письмо пришло и на его имя.
Вернувшись домой, почтальон зажег примус, поставив вариться макароны с сосисками, после чего достал письмо, внимательно его разглядывая. Самодельный конверт из плохонькой бумаги хранил на себе смазанный штемпель почтамта города Краснознаменный и две ярких довоенных марки с профилем Ленина и красной печатью Торговой палаты, подтверждающей право их хождения по территориям Пустошей.
Письмо было от его знакомого электрика, живущего в Новых Зорях, с которым они переписывались из-за одного очень важного для старика вопроса. Аккуратно вскрыв конверт, Семён Афанасьевич принялся продираться через корявый почерк парня и вскоре полностью погрузился в чтение.
Иван Смолов с Перегона утопил буксир, в Фогелевке на майскую ночь видели русалку, предрекавшую великие беды Южным Пустошам, а в Краснознаменном опять подорожала свёкла и случились какие-то волнения из-за местной секты. Был упомянут в письме и Валентин Сергеевич из Отрадного, который после пробы самогона, настоянного на мухоморах, увидел трёхглавого Ленина, дышащего пламенем революции. Ещё Олег вскользь, будто нехотя, упомянул об эпидемии холеры и про то, что совсем не стало еды и лекарств, а потому он скоро пойдет раскулачивать каких-то местных буржуев, и надеется, что жить его семье после этого станет хоть немного полегче.
Затем уже пошли подробные новости из Краснознаменного, конечно же про Веру и её дочь, Ниночку, про то, что они живы и здоровы, и даже более того, Вере недавно торжественно присудили звание почётного учителя и премию в размере двух мешков муки и пяти килограмм масла, а Ниночка вместе с собранным ей актерским кружком поставила к Первомаю на причале Краснознаменного спектакль «Как закалялась сталь».