Пустой человек — страница 41 из 73


…руль тяжелый, хотя он привык. Конечно, лучше бы япошку, хоть криворукую, но с полным фаршем. Лучше. Но не на что.

Впереди загорается красный и он привычно тормозит. Чудо техники скрипит изношенными колодками, пыхтит и останавливается. Дрова. Как есть – дрова. В двигателе что-то пощелкивает, но на торпеду смотреть бессмысленно – работает только спидометр, да и то косячит.

Тридцать лет сыну исполнилось месяц назад. У людей был бы праздник, а у них не семья – а кусок дерьмища. Отец безработный. И не пьет уже сколько, и пытается найти, но… Тяжелый труд не для него, здоровье не то, а головой работать – ни образования, ни желания. Ладно. Мать работает в своем интернате, но лучше бы дома сидела – денег ноль. И уходить не хочет, боится. Можно уже никуда не устроиться. Раньше по командировкам хоть гоняла, кое–что приворовывала, а теперь все. На якоре.

Красный и желтый. Сейчас рванем…

Одна надежда – на сеструху. Четвертый курс, институт лесного хозяйства, все–таки. Может, она из этого болота выберется?

Педаль газа тугая, как кусок резины. Не иначе, тросик закис. Опять на выходных ковыряться, он и так уже не отходит от машины. Тридцатник – а нищета и тупик. И работа… Да тоже это не работа. Экспедитор, ага. Грузчик на колесах за три копейки в месяц. Эх… Да хоть бы армейку, на контракт, и то – не берут. Какая-то мерзота с сердцем, не годен.

Черт, да пошло оно все! Надоело думать.

Во рту странный привкус – бесконечные сигареты с непонятно откуда взявшимся яблочным ароматом.

Сзади баском гудит недовольный задержкой джип. Сын матерится в голос и все–таки продавливает педаль, дергая уродливую ручку передач. Поехали, Юрий Алексеевич, да?

Невидимый отсюда Гагарин машет ему рукой в перчатке с небес, но сын его, конечно, не видит. С хрустом передних гранат разгоняется, третья, четвертая… Гроб на колесах с трудом, но набирает сотню и останавливается уже гармошкой в бетонном блоке, удивленно вздрогнувшем от эдакого напора. Джип сзади притормаживает, проезжая мимо, но не останавливается. Не его заботы.


Дочь приходит поздно. Она всегда приходит ближе к полуночи – лучше где-нибудь, чем здесь. Она вообще не считает их обшарпанную квартиру, с деревянными еще окнами со щелями и уныло гудящими по ночам трубами, домом. Пристанище. Место прописки.

Странно, дома только бабка. Сука старая. Сидит в уголке на кресле, опять копошится своими скрюченными птичьими лапами в клубках грубой шерсти. Глухая, тварь, а все понимает лучше остальных. И ненавидит ее внучка больше, чем других. Коптит небо, овца, на кладбище пора. Хоть жить было бы где, а не делить комнату с братом, слушать его храп и молиться каким-тотемным силам, чтоб он сдох.

Дочь проходит на кухню. Ела днем в столовой, пора бы хоть чая заварить. Мимоходом схватив одно из двух оставшихся яблок, она вытерла его рукавом и впилась в сочную мякоть зубами. М-м-м, а фкусфно!

Омномном, как говорится.

Доедая яблоко, она заглядывает в комнату и видит, что бабка бросила вязание. Сидит мумией и лыбится, дрянь такая! Даже не припомнить, когда она улыба…


…здесь ветрено. Ранняя осень, небо чистое, но по ночам уже неуютно на улице.

Особенно, на крыше. Особенно, если босиком. Зато звезды шикарные, россыпью.

Дочь не знает ни одного созвездия – к чему они ей? Просто стоит на самом краю крыши, на невысоком, обитом железками заборчике, отделяющем темноту залитого гудроном пространства с рядом будок лифтовых шахт от простора и пропасти внизу.

Она задирает голову, до отказа, до боли в шее, и смотрит вверх. Ей кажется, что звезды мигают. Ей кажется, что в их бессмысленном узоре есть тайная истина, ответ на все вопросы – почему она такая, почему ей так плохо, почему жизнь даже не намекает на удачу.

Там есть все, что нужно знать.

Дочь раскидывает руки крестом и делает шаг вперед, то ли вниз, то ли – к звездам. Густо пахнет нагретой за день крышей и почему-то яблоками. Этот запах срывает с нее во время полета, и уж совсем он заканчивается, когда тело бьется об асфальт, тяжело, словно уронили мешок картошки. Человек не сильно от него отличается, по крайней мере звуком падения с высоты.


– Все, что ли? – громко говорит бабка. Он встает и, хромая, проходит по квартире. Они все были против нее. Все ее ненавидели. Все хотели избавиться: что сынок – алкаш, что невестка – нищая дура, мелкая шлюшка. Про внучка хорошего не скажешь, а девка – та ведьма!

– Ведьма! – орет бабка на всю пустую квартиру. – Тварь такая! Меня – извести?! Да я вас вперед упокою, ироды!

В голове у нее словно что-то переключается, с натугой, как несчастная педаль под ногой внука. Она как будто видит, как эвакуатор увозит на спецстоянку груду железа, из которого торчит залитое кровью разбитое сиденье. Видит сына в морге, следы пуль на теле. Внучку, гадину, внизу под окнами, со свернутой шеей и разбитым в тесто телом. Невестку, которая стоит перед рядом одинаковых белгородских домов и беззвучно плачет, как обманутый ребенок. Всхлипывает и неумолимо сходит со своего и так невеликого ума. Вот невестка уже кричит во весь голос:

– Распродажа! – И начинает бегать по кругу, бессмысленно отмахиваясь сумкой от невидимых никому, кроме нее врагов.

Бабка всех их видит. И уже не помнит, кто они такие.

Тяжело переступая по линолеуму, бабка добирается до кухни, берет стакан – сейчас вовсе скучный, ничем не отсвечивающий в желтом мерцании лампочки.

Потом видит яблоки. На вид – вкусные, но зубы-то оставшиеся не возьмут… Интересно, кто купил? Наверное, невестка. Остальные не почешутся.

Лентяи. Алкаши чертовы.

Бабка берет нож и, сгорбившись на табуретке, как старая сова, аккуратно чистит последнее яблоко от кожуры, режет на мелкие дольки. Эти дольки – на совсем маленькие, в половинку сахарного кубика кусочки. И отправляет их в рот – один за другим. Старательно. Медленно. Вовсе не замечая, что сок течет по морщинистому подбородку, по давно высохшей груди, обтянутой вылинявшим халатом.

Вкусные они все-таки, очень вкусные! И ничего, что сердце, и так бьющееся медленно, начинает пропускать удары. Через раз. Через два. А потом совсем останавливается, выработав весь отпущенный ресурс.

Сделав все, что могло.

Сука

– Никитин! Ники-и-тин! – она ходит по квартире как слепая, наталкиваясь то на шкафы, забитые ненужной одеждой, то на приоткрытую дверь в другую комнату – волнорез для удивленных.

Нет ответа. Нет, и не будет. Ушел ее Никитин. Двенадцать лет терпел, а теперь ушел.

Она снова к столу, где раньше стоял огромный монитор, и валялась вечно пыльная клавиатура. Сейчас – ничего. Пыль, дырка для проводов, огрызок карандаша и записка. Торопливым никитинским почерком всего две строчки. Он это говорил и вслух, сколько раз, ничего нового. Она думала – стерпит и дальше, а вот нет.

Слабые мужики пошли, неправильные.

Буквы прыгают перед глазами, танцуют что-то свое в честь очередной оставленной женщины. Не первой под этим солнцем и – уж конечно – не последней.


…без детей…

…поменьше пей, иначе…

…пока не знаю…

…оставаться…


Она бросает записку прямо под ноги. Даже не бросает – разжимает пальцы, остальное доделает гравитация. Она всегда так делает с вещами, которые ей не нравятся.

Минирует пространство.

– Сука ты, Никитин! – уверенно говорит она. Слова вслух придают злости. Женщина идет на кухню, привычно не обращает внимания на гору посуды в раковине, на забросанный пакетами, консервами, гниющим пятнами хлебом стол. Муж ушел, не до уборки.

Впрочем, и раньше убирал в основном он. Ему мешало – он и наводил порядок, при чем здесь она?

В холодильнике, который Никитин выбирал когда-то долго, обстоятельно – он все так делал, – початая бутылка шампанского. Запотевший билет в короткое счастье. Сверху на горлышке блестящая пробка, давний подарок. Надеваешь – не выдыхается. Заботливый муж… был.

– Сука, – повторяет женщина. Брют льется колючими пузырьками в бокал. Даже бульканье шипучки повторяет за ней:

– Су-ка, су-ка.

С бутылкой в одной руке и бокалом в другой она шаркает в комнату. Глаза уже сухие – да она и до этого не плакала, просто застилало что-то вроде тумана. А теперь отпустило – глоток за глотком.

Какие дети? На них нужно здоровье. Силы. Деньги… Впрочем, деньги до этого дня были. Хотя женщина не работала, они откуда-то появлялись. Никитин приносил. Где он там работает, в банке? Хотя это неинтересно. Работает и работает. Надо с него алименты слупить – вроде как можно, если жена инвалид, а содержать ее некому.

Вот именно. Надо оформить инвалидность. Придумать только, что у нее болит – и сделать. Сердце здоровое, отпадает. Печень в норме, несмотря на и вопреки всему.

Она задумчиво отпивает шампанское. Холодные колючки щиплют язык, потом льдинками скользят через горло.

Легкие? Да, она же астматик! По крайней мере, так считает одна знакомая врачиха. Попросить у Вальки справку: астма. В тяжелой форме. И идти за инвалидностью, чего проще. Но потом, конечно, потом. Сейчас включить телевизор и снять стресс, пока не нагрелось лекарство.

Кнопка приставки. Кнопка телека. Чертов интернет, опять глючит! Надо сказать Никитину, пусть звонит, ругается. Ах да… Ладно. Что он там говорил – вытащить провода и вставить на место?

Она неловко становится на колени перед полусотней дюймов по диагонали, жирная, как ожившее бревно. С трудом – из–за мешающего пуза – наклоняется ниже. Ковыряется неуклюжими пальцами в проводах, вытаскивая все подряд.

Мужик этим должен заниматься!

За окном как-то резко темнеет, словно ночь решила наступить не по графику. Гремит гром, еще раз. Уже сильнее и ближе, так что начинают дрожать стены.

– Мужик… Должен… – она вставляет штекеры куда попало: входит – значит правильно. Не ее это заботы.

Люстра под потолком начинает раскачиваться, но женщина это не замечает. У нее шея уже лет пять устроена как у свиньи – в небо не взглянешь. Но слегка голову поднять можно – она упирается взглядом в свое отражение в пыльном черном экране. Расплывшаяся рожа, щеки висят. Когда-то красивые глаза затянуты по краям складками.