Пустыня в цвету — страница 19 из 46

– Ну, тогда мне все это очень не нравится. Мне так хотелось, чтобы жизнь у Динни была светлая; а тут барометр явно идет на бурю. И, наверно, сколько ей ни толкуй, как на это смотрят другие, ничего на нее не действует?

– Где тут!

– Чего же ты от меня хочешь?

– Да я просто хотел узнать твое мнение.

– Мне тяжело, что Динни будет несчастна. Что же до его отречения, то все во мне против этого восстает – и не знаю, потому ли, что я священник, или потому, что получил определенное воспитание. Подозреваю, что это голос предков.

– Если Динни решила стоять насмерть, – сказал Адриан, – будем с ней стоять и мы. Мне всегда казалось: если что-нибудь неприемлемое происходит с теми, кого ты любишь, единственное, что тебе остается, – принять неприемлемое. Я постараюсь отнестись к нему по-дружески и понять его точку зрения.

– А у него, вероятно, нет своей точки зрения, – сказал Хилери. – Au fond[18], понимаешь, он просто прыгнул очертя голову, как Лорд Джим[19], и в душе сам это понимает.

– Тем трагичнее для них обоих, и тем важнее их поддержать.

Хилери кивнул.

– Бедный Кон, ему достанется. Такой завидный повод пофарисействовать! Так и вижу, как все будут их сторониться, чтобы не замарать себя.

– А может, нынешние скептики всего-навсего пожмут плечами и скажут: «Слава богу, еще один предрассудок побоку»?

Хилери покачал головой.

– Увы! Большинство сочтет, что он стал на колени, чтобы спасти свою шкуру. Как бы люди теперь ни иронизировали над религией, патриотизмом, престижем империи, понятием «джентльмен» и прочим, они все же, грубо говоря, трусов не любят. Это отнюдь не мешает многим из них самим быть трусами, но в других они подобной слабости не терпят; и если подвернется случай выказать свое неодобрение, то уж они не откажут себе в удовольствии.

– Даст бог, эта история и не выйдет наружу.

– Непременно выйдет, так или иначе; и чем скорее, тем лучше для Дезерта, – это даст ему по крайней мере возможность проявить душевную отвагу. Бедняжечка Динни! Хватит ли у нее чувства юмора? Ах ты боже мой!.. Видно, я старею. А что говорит Майкл?

– Я его давно не видел.

– А Лоренс и Эм знают?

– Думаю, что да.

– Но больше никто об этом знать не должен?

– Да. Ну что ж, мне пора.

– Попытаюсь излить мои чувства в римской галере, которую я сейчас вырезаю. Посижу-ка над ней полчасика, если та девочка не умерла под ножом.

Адриан зашагал дальше в Блумсбери. И всю дорогу пытался поставить себя на место человека, которому грозит внезапная гибель. Кончена жизнь, никогда больше не увидишь тех, кого любил, и никакой, хотя бы смутной надежды осмысленно существовать, как существовал здесь на земле.

«Вот такая беда, которая обрушилась на тебя нежданно-негаданно, – думал он, – да еще и полюбоваться на твой героизм некому, – вот она-то и есть настоящая проба характера. И кто из нас знает, как ее выдержит?»

Его братья – солдат и священник – примут смерть просто как свой долг; даже третий брат, судья, хоть ему и захочется поспорить и переубедить палача, сделает то же самое. «А я? – спросил он себя. – Разве не подлость умирать за веру, которой у тебя нет, где-то в неведомом краю, не теша себя даже тем, что смерть твоя кому-нибудь нужна или что о ней когда-нибудь узнают люди!» Если человеку не надо сохранять профессиональный или государственный престиж и перед ним поставлен выбор, а решать надо мгновенно, то, не имея возможности поразмыслить и взвесить, он будет полагаться на один лишь инстинкт. И тут уж все зависит от характера. А если характер такой, как у Дезерта, – судя по его стихам, он привык противопоставлять себя своим ближним или по крайней мере чуждаться их; презирать условности и практическую цепкость англичан; в душе, быть может, он больше сочувствует арабам, чем своим соотечественникам, – то не будет ли решение непременно таким, какое принял Дезерт? «Один бог знает, как поступил бы я на его месте, – размышлял Адриан, – но я его понимаю и в чем-то ему сочувствую. И уж, во всяком случае, я буду стоять за Динни и поддерживать ее до конца; так же, как стояла она за меня в истории с Ферзом». И, приняв решение, он немножко успокоился…


А Хилери резал из дерева свою римскую галеру. В университете он ленился изучать античных классиков и стал священником; теперь он уже и сам не понимал, как это произошло. Каков же он был в молодости, если мог вообразить, что пригоден для этого звания? Почему он не стал лесничим, ковбоем, почему не занялся любым ремеслом, которое позволило бы ему жить на воздухе, а не в трущобах, в самом сердце этого пасмурного города? Уж не толкнуло ли его на эту стезю божественное откровение? А если нет, то что же его на это толкнуло? Обстругивая палубу, подобную тем, на которые по воле древних водопроводчиков-римлян когда-то рекою лился пот чужеземцев, он думал: «Я служу идее, но с такой надстройкой, что лучше об этом не думать! Но я же тружусь на благо человека? И врач трудится на благо людям, несмотря на шарлатанство, царящее в медицине; и государственный деятель, хотя и знает, что избиратели, вручившие ему власть, – темные люди. Человек пользуется внешним ритуалом культа, сам в него не веря, и даже ухитряется внушить веру в него другим. Жизнь практически сводится к компромиссу. Все мы иезуиты, – думал он, – и пользуемся сомнительными средствами для высоких целей. Но готов ли я отдать жизнь за свой сан, как солдат – за честь мундира? Ах, все эти рассуждения не стоят и выеденного яйца…»

Зазвонил телефон.

– Священника!.. Да, сэр!.. Насчет той девочки. Оперировать уже поздно. Хорошо бы вам прийти, сэр.

Хилери положил трубку, схватил шляпу и выбежал на улицу. Из множества его обязанностей самой неприятной для него было напутствие у смертного одра; и когда он вышел из такси у входа в больницу, его морщинистое, застывшее лицо таило подлинный ужас. Такая малютка! А что он мог поделать – пробормотать несколько молитв и подержать ее за руку? Родители – просто злодеи, запустили болезнь, а теперь уже слишком поздно. Посадить их за это в тюрьму, – значит, нужно сажать в тюрьму всех англичан, все они только и думают, как бы уберечь свою независимость, пока не становится слишком поздно!

– Сюда, сэр, – сказала сиделка.

В строгой белизне небольшого приемного покоя Хилери разглядел безжизненное маленькое тельце, покрытое чем-то белым, и смертельно бледное личико. Он сел рядом, подыскивая слова, которые согрели бы последние минуты ребенка.

«Молиться не буду, – думал он, – она еще слишком мала».

Глаза девочки, затуманенные морфием, мучительно вглядывались в окружающий мир и с ужасом перебегали с предмета на предмет, испуганно останавливаясь то на белой фигуре сиделки, то на докторе в халате. Хилери поднял руку.

– Могу я вас попросить оставить меня с ней на минутку?

Врач и сиделка вышли в соседнюю палату.

– Лу! – тихонько позвал Хилери.

Девочка услышала его, взгляд перестал испуганно метаться и застыл на улыбающихся губах священника.

– Как здесь красиво и чисто, правда? Лу! Что ты любишь больше всего на свете?

Бледные сморщенные губки разжались, чтобы едва слышно произнести:

– Кино.

– Вот тебе и будут его показывать каждый божий день, даже два раза в день. Ты только подумай! Закрой глаза, постарайся покрепче заснуть, а когда проснешься, увидишь кино. Закрой глазки! А я расскажу тебе сказку. Все будет хорошо. Видишь? Я тут.

Ему показалось, что она закрыла глаза, но у нее снова начался приступ боли; она тихонько захныкала, потом закричала.

– Господи! – прошептал Хилери. – Доктор, еще укол, поскорее!

Доктор впрыснул морфий.

– Теперь оставьте нас.

Доктор выскользнул за дверь, а взгляд ребенка медленно возвратился к улыбающемуся лицу Хилери. Он прикрыл ладонью ее худенькую ручку…

– Слушай, Лу!

Шли Плотник об руку с Моржом по желтому песку,

И почему-то вид песка нагнал на них тоску…

   – Смогли б, семь метел в руки взяв, семь опытных прислуг

Убрать за лето весь песок, как думаешь ты, друг? –

Такой, рыдая, задал Морж товарищу вопрос…

   – Навряд ли! – Плотник отвечал, не сдерживая слез.

Хилери все читал и читал ей на память «Званое чаепитие у Сумасбродного Шляпника»[20]. А в это время глаза девочки закрылись и ручонка ее похолодела.

Он почувствовал, как холод проникает в его пальцы, и подумал: «Ну, а теперь, господи, если ты существуешь, покажи ей кино!»

Глава пятнадцатая

Проснувшись утром, после разговора с отцом, Динни никак не могла сообразить, чем она огорчена. Потом вспомнила и в ужасе села на кровати. А вдруг Уилфрид от всего этого сбежит – на Восток или еще дальше? С него станется, да еще и убедит себя, что делает это ради нее.

«Не могу я ждать до четверга, – подумала она. – Я должна к нему поехать! Ах, если бы у меня были деньги, на случай…» Она вытащила свои украшения и торопливо прикинула, сколько за них можно получить у тех двух джентльменов на Саут-Молтон-стрит! Когда она отдавала им изумрудный кулон Джин, они вели себя очень мило. Динни отложила два-три украшения, которые любила носить, а остальные, предназначенные в заклад, завернула в бумагу. У нее не было дорогих вещей, и получить за все можно будет в лучшем случае фунтов сто.

За завтраком ее родные вели себя так, будто ничего не случилось. Ага, значит, все уже знают!

«Изображают ангельскую кротость», – подумала она.

Когда отец объявил, что едет в город, Динни сказала, что едет с ним.

Он поглядел на нее, как обезьяна, недовольная тем, что человек не желает ей подражать. Как же она никогда не замечала, что в его карих глазах светится такая грусть?

– Вот и хорошо, – сказал он.

– Хотите я вас подвезу? – спросила Джин.