Пустыня внемлет Богу — страница 14 из 19

Только в последний день жизни дано понять и ощутить конечное, страшное и абсолютное: человек возможен, Бог — действителен.

5

Неужели мне чудится? Пение Ангелов, там, на высотах? И я — по дороге туда? Но ведь знаю, что и там буду опять со стороны.

Неужели это проживание «у закрытых дверей Его» может вызвать рождение всего этого мира Книги и жизни?

Вот, лежит рядом посох, безжизненный старый дичок. А ведь были мгновения, когда он сверкал молнией в моих руках, тело мое сливалось с ним и все струилось или замирало как вздымающиеся стеной воды.

А теперь дичком этим разве только осталось чертить на песке кривую. И она уже не вызывает во мне прежнего содрогания. Формула не исчерпана: она уже вынесла из бездны рабства и унижения эту массу людей и, несмотря на грехи их, на отступничество и трусость, превращает их в силу, подобную волне, несущей эту массу, быть может вопреки ее желанию, вперед и вверх, и она достигает высот Бога, в первый и последний раз — Его высот.

И это — наивысшая точка мирового духа во всей истории человеческой, в этом я уверен…

Но уже там, на высоте, начинается спад.

Неощутимый вначале, как солнце, зависшее в зените, кажется навечно. А спад все сильнее, и уже начинает действовать сила, влекущая вспять. Ее, эту силу, всегда отличал Аарон, говорил о ней и с печальной мудростью глядел, как я при этом впадаю в глупую ярость.

То, что она глупа, понял я слишком поздно, когда окончательно ощутил, что Он снял свою тяжесть с моих плеч. И ощутил я непривычную легкость собственного существования, подобную легкости этого уже никому не нужного дичка.

И тут внезапно Он явился вновь, во всей своей силе.

И ощутил я такой прилив молодости, радости, надежды!

И Он сказал:

— Взойди на гору Нево, которая в земле Моава, напротив Иерихона, и посмотри на землю Ханаанскую, которую даю во владение сынам Израиля, и умри на горе…

— Почему? Неужели есть нечто выше Творца вселенной?

— Пути Мои неисповедимы, как ты точно сумел начертать в Книге. Вспомни дождь, не долетавший до земли в то утро, когда ты увидел куст терновника и Я впервые впрямую обратился к тебе. Подобно этому дождю, пути Мои не нисходят к миру суетности и тлена, который, только еще пуская корни, уже несет в них гниль обреченности.

Замысел создать существо с челом века в самом своем зародыше неосуществим.

Была надежда.

Лишь душа в ощущении одиночества, раскаяния и скорби возвышается до горького вкуса вечности.

Тебе дано было лишь коснуться этого кончиком языка.

Ты был лицом к Лицу. До тебя этого не было, и после тебя никогда не будет. И мелкий по сути своей род человеческий все это объявит последней глупостью, даже и не подозревая, что произносит это над пропастью собственного исчезновения.

Вечность для человека — невозможность, для Бога — неотвратимость.

Несовместимость, вытекающая из этих двух основ, — абсолютна и непостижима. Жестокость этой непостижимости такова, что вопросы «Почему? За что?» оказываются пустым сотрясением воздуха, хотя, памятуя, что ты все же человек, Я назвал тебе ряд причин ваших с Аароном прегрешений. Прощай.

Впервые в Голосе не было ни капли милосердия.

И все же за холодной и сухой точностью определений, подобно слабеющему эху, ощущалась боль отныне уже воистину абсолютного Его одиночества.

Глава девятая. Под знаком катастроф

1. День открытых дверей

В этот день Моисей просыпается намного раньше, чем в пустыне с первым веянием рассвета, быть может еще и потому, что рядом нет Сепфоры и детей, отправленных к Итро, за окном явно ощутимо чье-то присутствие и, главное, сегодня должна быть встреча с повелителем Кемет, и у Моисея нет никакого понятия, как это может произойти.

Выйдя во двор, замечает он в туманных от испарений сумерках несколько фигур, одна из которых приближается к нему.

— Это ты, Йошуа бин-Нун? — говорит Моисей, запомнивший сильного и спокойного молодого человека.

— Да, уважаемый учитель, это я, — говорит Йошуа, сразу же устанавливая дистанцию и форму общения.

— Что вы тут делаете?

— При всей вашей мудрости, учитель, вы удивительно наивны. Вас даже не изумляет, что после того собрания никто не швырял камни в ваш дом, не пытался подстеречь вас в темном переулке, поджечь эти стены. Они ведь из глины с соломой, очень хорошо горят. Конечно, за вами Бог, но в рабских болотах этого явно недостаточно. И еще. Я уверен, что Аарон слишком погружен в расчеты с собственной душой и душами исповедующихся и ничего вам не объяснил. Он, вероятно, уверен, что точно так же, как слышит ваши мысли, чтобы передавать их в голос, вы слышите и его мысли. Признайтесь, вы ведь даже не знаете, что вас ждет сегодня.

— Ну, сегодня день открытых дверей… Но что это? И почему ты зовешь меня — учитель? Я ведь почти рта не раскрывал. Всего-то несколько слов.

— Но они — то самое золото, с которого песок и вода сняли ржавчину. Потому после всего словоизвержения, криков и воплей только эти слова и остались. Я знаю, вы начисто лишены умения льстить и потому также примете то, что я собираюсь сказать: вокруг вас невидима, но ощутима некая аура свободы. Именно поэтому я ни на миг не подумал отговаривать вас от встречи с этим сатрапом, хотя тут риск, и немалый.

Я вижу, ты и твои друзья — люди смелые, не терпящие рабства. Почему же вы до сих пор не ушли на свободу, в пустыню?

— Кто-то же должен этим несчастным, среди которых, не забудьте, отцы наши, матери и сестры, служить укором, даже молчаливым, а то ведь, простите, ваш родственничек Корах совсем превратит их в скот, разве что говорящий.

— Но вы рискуете жизнью.

— Трижды простите меня, учитель, но, думаю, вы не настолько самонадеянны, чтобы считать, что только вы способны рисковать жизнью.

— Я как-то об этом риске… не думаю.

— Вот и мы тоже.

— И вы все эти дни охраняли меня, а теперь пришли разъяснить, что это такое — день открытых дверей?

— Так вот. В северных приморских странах сатрапы, которые чаще всего обычные головорезы, вознесенные на вершину власти, устраивают, кажется, раз в год празднество на один день: нищий становится сатрапом, а сатрап нищим. Все жрут до отвала и пьянствуют до полусмерти. Вся накопившаяся на сатрапа злость уходит, как вода в песок. Предотвращается бунт, который, кстати, тоже бессмыслен: на место убитого сатрапа придет другой, может и похуже. Наш не доводит дело до такого безобразия, но после месяца, скажем, или года скрытых убийств устраивает «день открытых дверей». Сначала вы станете свидетелем устрашающей силы парада войск, затем — демонстрации преданности. Распахиваются ворота дворца: сатрап ждет дорогих гостей. Это главным образом организованные группы лизоблюдов, которых издали можно узнать по пене восторга, скапливающейся в уголках губ, и преданности, выталкивающей глаза из орбит, и просто зевак, не верящих, что так вот запросто можно войти во дворец и видеть фараона. Эти обычно жмутся по углам огромного зала, где за их спинами стоят, почти сливаясь с мраком застенков, заплечных дел мастера.

— Вижу, ты там побывал.

— Пользуюсь любой возможностью… Итак, один из группы выступает вперед, сатрап кивает, и вся группа, согнувшись в поклоне, почти ползком приближается к трону. Уровень поклона зависит от гибкости спины и степени подобострастия. Ваш поклон, вероятно, будет на уровне собственного достоинства, так что Бог в помощь. Отправляетесь туда каждый в отдельности. Старейшины об этом знают. Дорогой учитель, мы с вами. Вы с Богом.

Еще достаточно рано. Хибарки, словно овцы, прижавшиеся друг к другу, забылись в пугливом сне. Сырость, ползущая из поймы, пронизывает кости. Стоит выбраться из низины, как сразу же попадаешь на улицы, полные народа, идущего к центру, где уже не видно огней, еще не льется в фонтанах вода, но уже слышатся звуки медных труб.

С приближением к дворцу все труднее пробиться сквозь толпу. Незнакомые люди, осатаневшие от любопытства, дышат Моисею в затылок, толкают локтями, теснятся под грозными взглядами чернокожих стражей порядка, стоящих вдоль улицы, и вместе с оглушающим ревом медно-трубного оркестра внезапно из-за угла вырываются, строем по три, колесницы: воины, на подбор атлеты, подобно мумиям, замерли на них; лучники и копьеносцы — несть им числа, — словно бы слившись воедино, движутся вслед за колесницами гусиным шагом. Рев толпы по обе стороны парада, кажется, сотрясает стены самого дворца. Тщетно пытается Моисей отыскать в этой массе знакомые лица старейшин, Аарона. Легче идти со стадами в гору с утра до вечера, чем выстоять битый час, устав от этого кажущегося бесконечным войскового парада, а тут еще, вслед за армией, хлынули массы верноподданных, парами несущих прикрепленные к двум палкам папирусы — Моисей это видит впервые, — на которых огромными иероглифами начертано «Слава великому и верному другу народа!», «Спасибо властителю мира и богу за неустанную заботу о нас!», «В единстве с великим повелителем нашим и богом — наша сила!». Вдобавок, все усиливаясь и учащая дыхание, раздаются удары тамбуринов и постанывающие, знакомые с юности выкрики:

— Хвала и привет от тружеников земли Кемет великому повелителю нашему!

— Слава властителю Кемет — Солнцу поднебесного мира!

— Хвала и привет повелителю и богу нашему от каменотесов, воплощающих в камне его божественный образ!

Как это еще не обратили внимания на совсем оглушенного Моисея, не проявляющего не то чтобы патриотических, а вообще каких-то чувств. Ведь в два счета и задавить могут. Такого остервенелого, массового пароксизма подобострастия никакое самое разнузданное воображение не в силах представить, и это в отсутствие властителя. Что же будет, когда он появится?

Неожиданно Моисей чувствует чье-то осторожное прикосновение, и в следующий миг Мириам, размахивая тамбурином, прокладывает ему и себе дорогу к раскрывшимся воротам дворца, и все, как ни странно, расступаются, памятуя, что тамбурин тоже некая частица власти и дается не каждому встречному-поперечному.

С входом в прохладный сумрак бесконечного дворцового зала рев бесчинствующих за стенами обрывается. Вошедшая в зал довольно значительная масса людей охвачена робостью в свете бесчисленных факелов, которые не в силах разогнать какую-то даже священную густоту мрака. А вкруговую — пронизывающие, ощупывающие взгляды стражей.

Моисей отмечает в колеблющемся свете, довольно далеко от себя, лицо Аарона. Мириам осталась за воротами, ибо женщин в зал не пускают.

Долго, изнывая, переступая с ноги на ногу — сесть ведь негде да и запрещено, — ждут явления повелителя мира. И все же всегда появление его неожиданно. Это Моисею знакомо: довести людей до полного изнеможения и — не успеют они и глазом моргнуть — стремительно возникнуть во всем великолепии и сиянии короны, грима, жезла. И это после рева в тысячи глоток, парада, оглушающей музыки. В былые времена бывало — восторг подкатывал к горлу и люди умирали от разрыва сердца. Вон, кажется, кого-то уже понесли.

Из глубины дворца, приглушенные стенами, доносятся звуки фанфар, отмечающие восхождение властителя к своему трону, и наметанный глаз Моисея отмечает легкое похрамывание, слабый взмах левой, явно укороченной руки, которую невозможно сразу спрятать за спину, дрожание правой, принявшей жезл. Как это получается, что почти всегда у властителей то короткая нога, то сухая рука… Вероятно, Итро прав: телесные недостатки рождают у окружающих жалость к существу, а у него жестокость и подлость, не гнушающиеся ничем для достижения власти. Но кто эти окружающие? Ни одного знакомого лица, сплошные тыквы, покрытые потом подобострастия. Куда подевались царские принцы его, Моисея, молодости? Уничтожены, гниют в тюрьмах, прозябают где-нибудь в почетных ссылках?

Взмах жезла. И вот уже мимо Моисея и остальных, стоящих у стен, и вправду почти поползла первая группа, ухитряющаяся при этом — явно чувствуется давний опыт — нести на протянутых, изощренно скрепленных друг с другом руках дворец, сооруженный из муки, цукатов, фруктов, облитый разноцветным желе. Кондитеры всегда отличаются профессионально безграничным лизоблюдством.

Теперь они единым хором выговаривают: «Богу и солнцу, снисходящему в этот незабываемый день к нам на равных, — тысячи лет жизни и слава!»

«Сла-а-а-а…» — прошелестело по залу, как будто тысячи языков издалека лижут этот истекающий сладостью торт-дворец.

Следующие за кондитерами поочередно ползуны и лизуны уже явно неинтересны, разве что пара посольских делегаций заморских стран, принесших властителю мира короны от своих царьков. Уж они-то льстить умеют с особым размахом, проистекающим из внутренней ненависти к правителям-чужакам.

Нарастая внутренним волнением, приближается миг, когда Моисей должен выйти и поднять руку.

Взмах жезла. Моисей, Аарон и старейшины, собравшиеся из разных концов зала, останавливаются на почтительном расстоянии от повелителя миров.

Зал замер. Такое бывает, но очень редко: идут в рост и, главное, без подарка.

Кажется, властитель не менее удивлен. Обычно каждая группа объявляет себя. Тут же, не дожидаясь, нетерпеливо спрашивает неожиданно скрипучим невыразительным голосом:

— Кто вы? Ваши имена? — Глаза его мгновенно выделяют Моисея, смотрят на него в упор.

Говорит Аарон, явно с подачи Моисея:

— Мы — Аарон и Моисей, представители евреев. Бог наш призвал нас. Зная доброе сердце повелителя миров, мы просим: отпусти наш народ в пустыню на три дня пути — принести жертву Богу нашему, чтобы не поразил нас язвой или мечом.

Шум и шорох прошел по залу, из всех возможных щелей высунулись хари. Глаза их, подобно подзорным трубам, вылезли из орбит и оцепенели.

Повелитель сегодня явно в шутливом расположении духа, спрашивает:

— Кто ваш бог?

— Бог Израиля.

— Богов Аммона и Моава, богов Сидона знаю. А о вашем боге, как его… Израиля, слыхом не слыхал. Молод он или стар, сколько городов захватил, сколько царьков на колени поставил? Сколько у него колесниц и пехотинцев? Вот у меня колесницы, копьеносцы, лучники, и потому я — бог.

— Сила нашего Бога, — начинает, заикаясь, Моисей, и Аарон подхватывает его слова, — заполняет весь мир. Он был до Сотворения мира и будет после него, Он вдохнул душу во все живое в мире.

— И в меня тоже? — удивился правитель Кемет, и опять глубокий вздох потрясает зал, ибо не знают, смеяться или кричать «позор»: и то и другое в этот миг пахнет смертью, и многие в зале проклинают про себя тот миг, когда любопытство пригнало их во дворец: сейчас бросятся на всех и упекут в тюремные подвалы только за соприсутствие.

— Всех, — выговорил Моисей.

— Ну и как он выглядит, ваш бог, каковы его деяния? — Властитель явно начинает терять терпение.

— Невидим Он и вездесущ, — продолжает Аарон, — сотворил небо и землю. Голос Его подобен языкам пламени — рушит горы, разламывает скалы.

— О, мне очень такой бог нужен, правда, каменотесы?

— А-а-а-а, — проносится единым выдохом по залу: еще бы, в этот миг все здесь каменотесы.

— … Лук Его — пламя, стрелы — языки огня, копье — факел, щит — облака, меч — молния. Он сотворяет холмы и горы, покрывает их травами, вносит зародыш в чрево женщины и выносит младенца на белый свет, возносит и свергает царей…

— Ну, хватит, — голос властителя становится неожиданно гнусавым, — все это сказки для детей. Вы же сами сказали, что я — повелитель миров. Так оно и есть. Я сотворил себя и великую, непобедимую страну Кемет. Я сотворил поднебесную реку Нил. Захочу — поверну его течение вспять. Вы боитесь, что бог ваш накажет вас язвой и мечом. Язву я вам обещать не могу, но меч у меня всегда наготове. Вы говорите о трех днях. Я могу это решить в несколько часов, но пошлю ваше племя туда, куда я пожелаю. Например, в южную пустыню — ломать скалы в каменоломнях с помощью вашего бога, рассекающего горы, или в пустыню северную, но в кандалах — добывать медь и бирюзу. Вы испортили мне праздник. Я давно потерял терпение. Вы что, забыли, что вы — рабы, но к тому же неблагодарные и жестоковыйные? Кончайте мутить ваш народ, отвлекать его от работы. Ступайте и благодарите меня, а не вашего бога, что из уважения к сединам вашим тут же не надел на вас оковы и не швырнул в тюремный подвал. Попробуете еще раз прийти — пеняйте на себя.

2. Ночь бдения

К ночи тяжкая весть разносится по низине: властитель Кемет приказал своим производителям работ не выдавать евреям солому для выделки кирпичей, норму же дневную увеличил. Солому придется искать самим.

Еще с утра, когда Моисей лишь собирался во дворец, день обещал быть ветреным. Когда же они возвращались, безмолвные и подавленные, и Аарон, который достойно вел себя перед фараоном, выглядел совсем растерянным, а у старейшин тряслись головы и руки, ветер уже разгулялся вовсю: как пес, завывал и хватал за пятки.

— Нас не тронут, — бодро, не заикаясь сказал Моисей, но никто из бредущих с ним уже не верил ему, и все стали еще усиленней озираться.

Теперь, к ночи, ветер совсем сорвался с цепи, особенно поверху. В низине же он порывами приносит невыносимую смесь запахов пойменной гнили, застойной воды и болот, но еще более невыносимые пригоршни слухов в смеси со всплесками криков, женского плача, истерических причитаний. Слухи возникают неизвестно откуда, стучат дверьми, расшатанными костяками хибар, сочатся сквозь стены, бормочут голосами за пределами любого видимого пространства: отсутствие соломы еще полбеды, а вот кто-то сам видел, как целые вереницы телег едут в сторону низин, ведь фараон слов на ветер — да еще такой остервенелый — не бросает: всех ночью увезут в каменоломни южной пустыни, и тогда выделка кирпичей покажется детской забавой; а хибары сожгут, кстати, давно не было такого ураганного ветра; да что там, уже подожгли с краю — видите языки пламени? Успокойтесь, вовсе это и не пожар: это египетские молодые «волки», ну, сынки зеленщиков и мясников, примчались на своих колесницах, размахивают факелами, вопят в один голос: «Смерть евреям!»

Моисей сидит в темноте, видя в окне силуэты Йошуа и его друзей, а в просвет двери в смежную комнату, при слабом мерцании плошки, испуганную мать: о чем-то шепчется с Аароном, который неожиданно гладит ее по голове, и оба замирают, ощутив из темноты взгляд Моисея. Так-то вот жили в кромешном рабстве, но дружно, душа в душу, а тут неизвестно откуда, и вправду как с луны свалился, — сын не сын, чужак не чужак, пропахший соблазнами и угрозой бездомности и кочевья, играючи, подвел эту массу людей к бездне, а теперь сидит во тьме и — глупец глупцом — ждет знака с неба, но вместо этого всплывает усыпляющий шепот Гавриэля у подножья Хорива: «Ты мог бы стать царем Египта, но тебе повезло: ты стал пастухом, вольной птицей, без царских забот, без необходимости судить людей, а нередко и лишать их жизни. Как вольная птица, ты обрел возможность приблизиться к тайне мира. Но пока не думай об этом, наслаждайся этим раем, лучшим временем твоей жизни, потому что не знаю, так ли велико счастье открыть тайну мира, рассадить подкладку существования. Тебе это по плечу, но дело это претяжкое».

Входит Аарон, неся на ладони плошку с колеблющимся пламенем, ставит на колченогий стол, скрипящий даже при слабом сквозняке. Лицо его, бледное и печальное лицо исповедника, кажется, усохло за этот нелегкий день.

— Ну, что будем делать?

— Это ты, любимый сын, выросший под крылышком отца и матери, исповедник и, насколько мне известно, общавшийся с Богом, спрашиваешь меня, бездомного беглеца?

— Что с тобой? О чем ты?

— А о том, старший мой брат, что я всегда ощущал чуждость тех, кто меня пригревал, кто мне покровительствовал, кто меня ласкал, и потому особенно остро познал всю прелесть одиночества. Может быть, лишь один в пустыне я не был одинок. Да, я рано стал независимым, но один лишь Бог знает, чего мне это стоило. Даже жестоким — ведь убил живое существо. Быть может, потому, что не знал материнского тепла: оно казалось мне подобным теплу овец, которые, сбившись в кучу, бескорыстно грели меня в холодных ночах пустыни. Слишком легко моя мать от меня отказалась.

— Потому ты так решителен и не боишься распоряжаться чужими жизнями, — непривычно жестким голосом говорит Аарон, — а я не могу.

— Не забывай, брат, за мной стоит Бог. И пусть я говорю с Божьего, но все же с чужого голоса.

— А я? Дважды с чужого. Дважды не сам собой. Ты подумал об этом?

— А ты подумал о том, что я трижды беглец и трижды пришелец? Младенцем без собственного ведома бежал от смерти, затем бежал, ибо принес другому смерть, затем пытался сбежать от Него и по сей день мучаюсь, то ли оттого, что не сбежал, то ли оттого, что вел себя с Ним так недостойно. Пришельцем был во дворце фараона, в Мидиане, а теперь вот в собственной семье. Что ж, дальше бежать некуда. Добежал до собственной судьбы, хотя, кажется, проще простого выскользнуть во тьму и бежать в пустыню. Но от Него не сбежать. Это моя последняя, истинная роль. И жизнями этих людей распоряжается Он. Несомненно, желание Его вывести народ из рабства — нечто неслыханное в подлунном мире. Выхода нет. Остается с достоинством нести возложенное Им на нас с тобой тяжкое избранничество. Вот ответ на твой вопрос — что мы будем делать.

— Пойми, они рабы, и не в одном поколении. Их это устраивает.

— Ты слишком плохого о них мнения.

— Я слишком их знаю, люблю, облегчаю их участь…

Ощущение такое, что перебранка перекинулась и за окно.

— Что там происходит? — Аарон выходит во двор и тут же возвращается с Корахом, которого, оказывается, парни Йошуа не хотели впускать в дом. Корах испуган, но ведет себя сдержанно, даже с достоинством, хотя нечто замеченное раньше Моисеем лисье и рысье в его лице несколько обесценивает это настораживающее достоинство. У Кораха есть сведения из достоверных источников, что самая большая опасность угрожает Моисею и Аарону, и им следует как можно скорее покинуть страну Кемет. У Кораха есть связи, есть люди, они обо всем позаботятся, подкупят кого надо и выведут Моисея, Аарона с женой и детьми за пределы страны. Корах дрожит от волнения, полон тревоги и заботы, умоляюще смотрит на Моисея.

— Спасибо, Корах, за предупреждение и заботу, — говорит Моисей, — утром получишь ответ.

— Но…

— Что «но»?

— Может быть… поздно.

— Не забывай, — говорит Моисей, вставая во весь свой рост и как бы сразу умаляя и без того щуплого Кораха, — за нами стоит Бог.

Корах исчезает.

— Аарон, — говорит Моисей, — скоро третья стража ночи, ты устал, на тебе лица нет. Я-то привык в пустыне к короткому сну. А тебе надо отдохнуть.

С уходом Аарона тотчас в окне возникает Йошуа:

— Странные новости, учитель. Сильным порывом ветра задуло много факелов и перевернуло колесницы. Парни убежали. Мы с трудом освободили бившихся на земле коней. И они ускакали в разные стороны.

— Йошуа, разбуди меня с первыми признаками рассвета. Я должен знать, был ли хотя бы один поджог, одно убийство, даже несчастный случай. Это важнее всего.

По одному ему известным признакам — слабому веянию, едва раздувающему ноздри, запаху свежести, проскальзывающему сквозь любые ароматы, — Моисей ощущает в полнейшей тьме приближение рассвета. Встает, выходит во двор.

— Ни одного поджога, убийства, несчастного случая, — поеживаясь от утренней сырости и бессонной ночи, говорит Йошуа, — более того, наверху, в городе, буря вырвала немало деревьев с корнями, сорвала с каменных домов крыши. Здесь же, в низине, ни одна хибара не пострадала. Правда, ветер шел поверху.

— Что ж, Йошуа, дела наши не так уж плохи.

3. Из бездны взывающий

Буря пронеслась. Но легче от этого не стало. Говорят, вчера, сразу же после ухода делегации евреев, повелитель мира в мрачном настроении, которое давно его уже не посещало, срочно созвал производителей и начальников работ. Их бесконечные захлебывающиеся славословия, в течение которых многие мочились в штаны из-за невозможности отлучиться по нужде из страха, что позор их будет обнаружен, не улучшили настроения властителя, тем более что буря, свирепствующая за стенами, вышибла одну из дверей дворца, разнесла в куски несколько любимых властителем ваз и статуй, и это разгулявшееся чудище с трудом удалось выдворить из освященных его божественным присутствием стен. Злость настолько распирала повелителя мира, что голос у него сел, и этот необычный, никогда ранее не слышанный от него хрип вызывал у верноподданных еще больший страх и колики в области желудка. Добавляло страху еще и то, что рядом с властителем не было его самого приближенного, главы тайных служб Яхмеса.

— Этот народец, — хрипел повелитель мира, еще больше раздражаясь от собственного хрипа, и все понимали, о каком народце идет речь, — размножается быстрее саранчи, а мы все знаем, чем саранча грозит нашей поднебесной стране Кемет. Они ведь рабы рабов моих, ну и работали бы, так нет, ленивы и праздны. Потому и кричат: «Пойдем принесем жертву Богу нашему».

И тут все в один голос завопили о гениальности идеи властителя выслать их всех в южную пустыню издыхать в каменоломнях, властитель поднял жезл, и вопль мгновенно оборвался. Сам сознавая, до каких низменных мелочей он опустился, повелитель требовал не давать этим рабам соломы, гнуть их в три погибели, чтобы выделывали то же количество кирпичей, и эта смесь хрипа и брезгливости совсем доконала подопечных его, уже теряющих сознание от желания оправиться.

Не трудно себе представить, на ком они на следующий день выместили всю свою злость: надзиратели из евреев, ответственные за нормы выделки кирпича, явно привилегированная часть этого ленивого народца, были подняты за полночь воплями и зуботычинами начальников работ. К такому отношению они не привыкли и потому с еще большей злостью накинулись на своих подопечных. Крики и причитания, доносившиеся до Моисея, шли из хибар, откуда надзиратели выволакивали едва державшихся на ногах после тяжкого трудового дня работников. Наиболее проворные кинулись к вчерашним местам работы, где еще сохранились остатки соломенной сечки, похватали ковши, чтобы черпать ил и воду из Нила, смешивать ил с песком и смесь эту топтать до уплотнения, смачивая и переворачивая лопатами. Легче было тем, кто заполнял этой смесью форму, срезал излишек лопаткой, быстро переворачивал и снимал форму. Но не тут-то было. Через огромное поле вдоль Нила, покрытое сохнувшими кирпичами, в первых лучах рассвета кажущиеся какими-то нетопырями, неслись, кто на колеснице, кто пешком, надзиратели-евреи, выгоняя хитрецов в поля срезать стерню и мелко сечь собранную солому, ибо, если ее не заготовить впрок, никакая норма не будет выполнена. Дело усугублялось еще тем, что правитель развернул колоссальное строительство своего любимого детища — города Пер-Раамсес, и первым делом вокруг него возводилась стена толщиной в десять человек, если их вытянуть лежа в ряд, высотой в пятнадцать человек среднего роста. И все это, за исключением каменных ворот, выкладывалось кирпичом, в котором все время ощущалась нехватка. Страх нерассасывающейся сыростью утреннего нильского тумана проникал в кости работников, надзирателей-евреев, начальников работ, ибо все знали, что их ждет, если норма не будет выполнена, и потому поле выделки кирпичей напоминало поле битвы, где вместо оружия мелькали палки, слышались вопли, окрики, понукания.

— Кто они, эти надзиратели из евреев? — спрашивает Моисей Йошуа, пришедшего к нему вечером после тяжкого дня работы.

— Люди, понравившиеся начальникам работ. Среди них есть относительно достойные, есть подхалимы, но в большинстве это лизоблюды: в прямом смысле, если необходимо, готовы вылизывать блюда после хозяев. Значит, и лицемеры и нечестивцы. Зато им разрешают строить дома наверху, правда у края, чтобы всегда видели хибары в низине, как напоминание, что их ждет, если они ослабят работу языками. Им трудно посочувствовать, но их можно понять: приказание фараона обрушилось на них как гром среди ясного неба.

Дни настали тяжкие. Норма, естественно, не выполняется, и начальники работ избивают надзирателей-евреев, не унижая себя до избиения простых работников, а тех избивать и вовсе бесполезно: чем больше бьешь, тем меньше толку.

Любопытно, что, несмотря на невыносимые условия, никто из простых работников не заболел, не свалился от упадка сил, не умер. Разве что среди надзирателей-евреев повальное послабление желудка и нередки случаи обморока.

Моисей не выходит из дома в надежде, что позже или раньше посетит его высшее присутствие, временами не выдерживая и пытаясь тоже пойти со всеми собирать солому, но наталкивается на упорное сопротивление Йошуа: одно дело слышать стоны и вопли, другое — самому получить палкой по спине: когда-то, лишь увидев подобное, Моисей убил надзирателя. Только этого не хватало. Надзиратели-евреи совсем пали духом. Собираются к фараону.

Принимает он их в том же необъятном тронном зале, и, несмотря на довольно внушительное число, выглядят они кучкой, теряющейся в этом полусумрачном пространстве. Повелитель в хорошем настроении, смотрит на них даже ласково, вздымает жезл.

— Мы верные рабы твои! — вопит один из надзирателей, на него шикают стоящие рядом, эхо вопля мечется среди державных стен и гаснет в сумраке, как и энтузиазм возопившего. Теперь все вместе, негромко, как попавшие в привычную колею, охраняемую стражами, мрачно стоящими по сторонам трона, и все же постанывая от напряжения, декламируют:

— Мы, верные рабы твои, зная твою справедливость и любовь к нам, о властитель миров, отвечаем тебе удесятеренной любовью и умоляем тебя: облегчи участь рабов твоих. Положение наше смерти подобно: солому для кирпичей начальники работ из твоего народа нам не дают, а требуют ту же норму, что раньше. Ведь это грех и на нас, рабах твоих, и на твоем народе.

Последние слова были опасны, и перед приходом надзиратели-евреи совещались: стоит ли идти на риск и произнести их? Решили рисковать, ибо так или иначе невыполнение нормы приведет к еще худшим результатам.

Повелитель улыбается, но скорее, кажется, каким-то своим воспоминаниям или мыслям, затем отверзает божественные уста и, как бы паря в эмпиреях, говорит:

— Праздны вы, праздны. Потому и говорите: «Пойдем принесем жертву Богу нашему». Соломы вам не дадут. И число кирпичей вам не убавят.

И опускает жезл, давая понять, что аудиенция закончена.

Моисей и Аарон, узнавшие о встрече и пришедшие ко дворцу в надежде на хорошую весть, стоят у края пустынной площади — ведь сегодня день обычный: нет ни парадов, ни демонстраций — замкнутые и потерянные.

По выскользнувшей из дворца гурьбе, осторожно ступающей мимо стражи у входа, уже издалека можно понять: беда не миновала, а еще более усугубилась. Увидев Моисея и Аарона, они мгновенно окружают их и, уже не стесняясь, вопят и размахивают руками:

— Если за вами стоит Бог, не простит Он вас за то, что вы сделали всех нас ненавистными в глазах повелителя мира. Вы дали ему в руки меч — снести наши головы…

Аарон, знающий многих из них, приходивших к нему с исповедью и за советом, пытается их успокоить. Редких же прохожих вовсе не удивляет жестикулирующая и кричащая толпа евреев, тем более стражи у дворца никак на эти крики не реагируют.

Моисей осторожно выскальзывает из этой толпы, незамеченным уходит все дальше и дальше, через густые парки, мимо шумящих забвенно фонтанов, к забытому дворцу своей юности, к зарослям, заброшенным всеми, где, вероятнее всего, положили корзину с младенцем. Ноги сами несут его к этому месту, где замыкается круг его жизни и куда ведет слабо ощутимая нить надежды к потаенному руслу — не этому, заваленному хламом, а в небо, к Нему, приведшему его сюда и оставившему на произвол существа, чье вытянутое лицо явно чем-то напоминает крокодилье, существа, абсолютно уверенного, что оно и вправду властвует над миром.

В абсолютно недвижный, короче вздоха, послеполуденный миг с пылающим то ли пятном, то ли облаком солнца в мертвых зарослях, в глубине которых едва дышат, не издавая и звука, одряхлевшие звери зоопарка, впервые ощущая, что стоит в средостении жизни и смерти — силы покинули тело, но глаза подобны двум отверстиям от ожога неизбывно прихлынувших глубин потусторонней синевы, — Моисей говорит почти шепотом, как произносят последние слова перед исчезновением:

— Господи, для чего Ты подвергнул такому бедствию этот народ, для чего послал меня? Ведь я пришел к фараону с именем Твоим на устах и по Твоему повелению, но он презрел имя Твое и обрушил на этих людей еще большие беды.

В слуховых изгибах человека, втягиваемого в бездыханную воронку сна, раздается карающий голос. Человек, уже смирившийся с собственной гибелью, внезапно выбрасывается на поверхность, видит отчетливо, в реальности, протянутую руку, и голос-то, оказывается, спасающий — приходит одновременно изнутри и с высот:

Я Господь. Беда эта — твоя, Моисей. Ты слишком быстро отчаиваешься, много мудрствуешь и мало веришь. Вспомни Авраама, отца твоего прапрадеда Ицхака. Он рисковал вдесятеро более тебя. Только один Я знаю, что творилось в его душе, когда он занес нож над сыном. Такое родственное наследие обязывает вести себя соответственно.

— Неужели я призван Тобой занести нож над этим народом?!

И вздрагивает Моисей, услышав ответ и ощущая, как силы возвращаются к нему:

— Не забывай овна, запутавшегося рогами в зарослях. Авраам его принес в жертву. Вместо овна может быть и существо, в облике которого ты заметил нечто крокодилье. Верь, Моисей. Я — Господь.

4. Яхмес

Говорят, что в глазах мертвого человека запечатлевается облик того, кто склонился над ним в последний миг. В глазах живого Яхмеса на всю жизнь запечатлелся силуэт Месу-Моисея, в ту ночь — безымянного существа в пустыне, вдали от границы Кемет, крадущегося к дереву, под которым он, Яхмес, замаскировал бурдюки с водой и мешок с едой. Сам Яхмес лежал неподалеку в засаде, желая убедиться в том, что Моисей спасен, и вот он, удаляющийся в ночь силуэт живого Моисея, который в следующий миг растворится навечно, но в длящийся миг кажется Яхмесу, что все пространство посвежевшей к ночи мглы, вместе со звездами и расплывающимися вдали холмами, замкнуто на этом человеке и с его исчезновением распадется и не будет вообще смысла в его, Яхмеса, жизни.

И все же в самом дальнем тайнике души все эти годы тлела слабая, безумная, но ощутимая отдаваемой в сердце горечью и болью надежда на встречу.

Между тем не столь уж старый правитель Кемет Сети дряхлел на глазах. Мернептах тоже тяжело переживал исчезновение Месу, жил замкнуто, в окружении самых близких друзей и соратников, с уважением относился к Яхмесу, зная его привязанность к Месу, и в тех редких случаях, когда Яхмес оказывался вблизи, он заставал Мернептаха просматривающим папирус Месу о течениях и водоворотах. Все знали, что Мернептах неоспоримый наследник Сети, но особенной близости в последнее время между ними не было, и тут как бы даже неизвестно откуда возник этот — сын не сын, ведь их у Сети была уйма, включая и Месу, и Яхмеса, — прихрамывающий, со странно вытянутой формой черепа, делающей его несколько похожим на крокодила, что в немалой степени способствовало его сближению с дряхлым Сети, который принимал этих зубастых хищников за священные существа. Физические недостатки развили в этом юноше гениальный нюх на то, чего, к примеру, жаждет человек, стоящий одной ногой в могиле, иными словами, не менее, если не более ущербный, чем хромое, плохо владеющее одной рукой и вообще достаточно непривлекательное существо.

Дело дошло до того, что Сети уже не мог без него обойтись. И тут существо это совершило ошибку, которая показала, на какие чувства способно крокодилье сердце, но это могло стоить ему жизни: оно, это существо, влюбилось в красавицу жену Мернептаха и, зная, что шансов на успех никаких, пыталось ее шантажировать. Взбешенный муж бросился искать мерзавца, но у того чувство приближения опасности было острейшее, и он, подобно крокодилу, ушедшему под воду, как сквозь землю провалился. Сети, совсем впавший в детство, рвал и метал, и тут резко ухудшилось положение на севере. Мернептах во главе войск выступил против амуру и погиб в первом же сражении.

Яхмес уверен, что это было делом рук убийцы, посланного этим существом. Яхмес отчетливо помнит, как в тот день, когда везли с севера тело Мернептаха, умер Сети, от одра которого в последние часы не отходил неведомо откуда возникший любимец. Надо было видеть и слышать, как он в голос, взахлеб, оплакивал обоих. Яхмес тогда впервые понял, что крокодиловы слезы не просто крылатое выражение, а реальность. Все, даже не сомневаясь, знали: перед ними новый властитель Кемет. Оставались только внешние формальности.

Искусные мастера преобразили это существо различными ухищрениями — одеждой, обувью, гримом. Оно перестало хромать, жезл держало здоровой рукой, а несколько хищно торчащие зубы вместе с выдающейся вперед челюстью были облагорожены гримом, вследствие чего внимание зрителя, и так до колик в животе ослепленного силой власти, сосредоточивалось на глазах и бровях повелителя мира, имя которому было Рамсес и должно было произноситься врастяжку — Раамсес.

Он неотлучно присутствовал при бальзамировании обоих дорогих покойников. Даже порывался помочь. Именно тогда Яхмес отметил у властителя эту тайную страсть к бальзамированию.

Теперь времени у правителя Кемет было вдосталь, чтобы вести осаду неприступной красавицы вдовы Мернептаха, но вместе с тем следовало, не теряя ни минуты, ехать на север и возглавить войска. Ни о чем не подозревающий Яхмес был как бы ненароком вызван к властителю, который принял его в одной из комнат дворца. Он был в обычной повязке, без ослепляющей бутафории и грима, словно бы, выставляя свои физические недостатки, оказывал Яхмесу особое доверие. Разговор тоже был какой-то беспредметный и странно доверительный, в течение которого Яхмес внезапно понял, что это существо давно следило за каждым его шагом и теперь, став правителем земли и неба, в эти первые, наиболее критические дни своего правления, отправляясь на север и целиком доверяясь угрюмости, нельстивости, но железной верности Яхмеса, возлагает на него всю неохватную по размерам систему тайных служб, включая сверхсекретные услуги семейки Тамит.

Как жертва, завороженная взглядом крокодила, собирающегося в следующий миг ее проглотить, Яхмес сидел перед этим существом, не в силах сдвинуться с места. Честно говоря, он и по сей день не может понять, в чем секрет этого какого-то даже болезненно-неоглядного доверия со стороны такого изощренно-хитрого, мстительного, лишенного даже малейших признаков милосердия существа.

В силу своего характера отвечая на это доверие неукоснительной верностью, Яхмес и по сей день не может избавиться от ощущения, что тут какой-то подвох. Сколько раз в тяжкие ночные часы бессонницы и одиночества проклинал себя Яхмес за то, что, по сути, является пособником тягчайших преступлений этого изверга, с прожорливой педантичностью крокодила уничтожающего любого, кто даже косвенно мог представлять опасность его неограниченной власти, и первым делом царских принцев, которые восхваляли его не переставая и все же внезапно умирали по непонятным причинам, и опять он их искренне оплакивал, участвовал в бальзамировании их тел, устраивал пышные похороны и строил им роскошные склепы.

Чересчур много невыносимого накопилось в жизни Яхмеса, так что все его тайные, годами длящиеся рыдания и самоисповеди с упором на то, что жизнь ему ни в грош и давно следовало бы с ней расстаться, подчас кажутся ему не меньшей хитростью перед самим собой, чем хитрости хозяина, рожденные ненасытной жаждой жизни и власти. Иначе он бы не мог смириться с тем, как правитель, по сути с его помощью, лишает жизни каждого третьего или четвертого невиновного — с одной целью: держать в страхе всю страну, да еще в довольно частые минуты откровения похваляется перед Яхмесом, что жизнь человека стоит лишь одного незаметного движения его мизинца.

Надо признаться, что он достиг немалого: усмирил северных соседей, красавица вдова давно смирилась со своей участью и стала женой его и соправительницей, но по сей день отводит взгляд, встречаясь с Яхмесом.

Никогда раньше страна Кемет не потрясала воображение соседних стран своим ослепляющим внешним процветанием, обширной торговлей, сверканием золота и мрамора своих дворцов, но он-то, Яхмес, отлично знает, что скрыто за этим фасадом: страна словно бы пребывает в постоянной стадии разлива Нила, когда все живут на плотах и лодках, поют хвалу владыке с утра до ночи и каждый норовит рядом стоящего столкнуть да еще веслом пристукнуть. Хлебом не корми — дай донести. Так удовлетворяют свои самые низменные инстинкты — зависти, ненависти, желания обогатиться за счет ближнего. Ведь все доносы стекаются к нему, Яхмесу. И все это — под постоянной угрозой бедствий: повальных болезней, внезапной детской смертности, нашествий саранчи и прочих насекомых, невероятных наводнений и столь же невероятной засухи.

С того момента как Итро раскрыл ему глаза на его, Яхмеса, происхождение, это не дает ему покоя. Занимаясь поисками родных Месу-Моисея, он все время испытывал искушение найти и своих близких, зная, что дело это гиблое: любой, даже малейший след был в корне уничтожен профессионалами семейства Тамит, которые дело свое знают отлично. В его положении никакой возможности не было облегчить участь племени, столь погрязшего в рабстве, с которым он был кровно связан, и все же он лелеял какую-то слабую надежду помочь им в будущем и, сам усмехаясь своей хитрости, даже пытался оправдать этой надеждой соучастие в деяниях своего хозяина.

И тут грянула война с хеттами. На этот раз Яхмес был рядом с правителем, ибо отлично знал повадки врагов: они малочисленны и потому коварны, отлично знают свои леса и горы. Да, они никогда не побеждают, но и никогда не бывают побеждены, нападают исподтишка и всегда на растянувшиеся порядки усталых от дальней дороги войск. В свое время с тайными миссиями побывал Яхмес во всех этих местах, и вдоль моря, в долинах и горах, и в прекрасном городе Мегиддо, который правитель спалил в очередной раз по пути к Кадету, где ждал его противник, на этот раз объединивший все разрозненные отряды в значительную силу. Яхмес все время был начеку, но из-за общей неразберихи, которая бывает в огромном и потому неповоротливом войске, бездарности разведки и советников большие силы противника внезапно перешли никем не охраняемый брод через реку, и войско правителя обратилось в позорное бегство, бросая колесницы и сдаваясь. Яхмес и верные ему люди успели вывести фараона из опасной зоны, быстро собрать наиболее храбрых воинов и так же внезапно нанести удар с неожиданной стороны уже расслабившемуся и уверенному в победе врагу. По сути, Яхмес спас жизнь хозяину, который был на волосок от гибели. Правда, в описании этой битвы, уже ставшей легендой, фараон выступает грозой, львом, грифоном, священным крокодилом (последнего повелитель собственноручно вставил в текст, любезно поднесенный придворным писакой на высшее утверждение), в одиночку ползущим, несущимся, летящим на тысячи своих врагов, которые разбегаются с криком «Спасайся, кто может».

После этого власть и влияние Яхмеса стали, по сути, неограниченными. Повелитель же почти полностью отдался любимым своим развлечениям — крокодильему питомнику и присутствию при бальзамировании, а нередко и участию в нем, им же посланных на казнь приближенных. Как-то в очередном припадке откровенности говорит он Яхмесу, как бы даже посмеиваясь над собой, изображенным в писаниях и фресках грозой, львом, грифоном, что тогда, перед лицом гибели, он ощутил себя лишь крокодилом и потому любит наблюдать их: вот лежит на берегу, похож на мертвый обрубок дерева, покрытый пылью, но стоит кому-то зазеваться или слишком расхрабриться, как он совершает мгновенный прыжок — и с концами.

И непонятно Яхмесу, то ли повелитель его пугает, то ли сам чем-то напуган.

За пару недель до последних событий ощутил Яхмес неясное беспокойство. Оно и погнало его на северную границу, в крепость Чеку. С профессиональным терпением старого сыскного пса следил он за всеми выходящими и входящими в страну и, конечно же, вздрогнул, узнав Аарона в одном из покидающих пределы Кемет.

Теперь оставалось лишь ждать.

Моисея он узнал издалека. В толпе идущих он не только выделялся ростом, хотя Аарон даже чуть выше его, а явно непривычной для здешних мест объемлющей его, подобно облаку, небоязнью и свободой, и словно бы опять для Яхмеса вокруг фигуры этого человека сомкнулись земля и небо, и душа Яхмеса встрепенулась, почувствовав после стольких десятилетий пребывания в мерзких болотах жизни оправдание своему существованию.

Яхмес знал, что поздно или рано правитель позовет его, но продолжал пребывать на севере, ссылаясь на тревожные сообщения, идущие с той стороны границы, и, конечно же, зная каждый шаг Моисея и все события, развернувшиеся вокруг него. После бури, ворвавшейся даже во дворец правителя, да и на севере нанесшей значительный урон, Яхмес был немедленно вызван пред очи властителя земли и неба. Явился укутанный в темные ткани, так что и лица не было видно.

— Что за маскарад? — недовольно спросил хозяин.

— Надо.

— Слыхал, что здесь происходит?

— Конечно.

— Знаешь, о ком я? Как его зовут?

— Моисей.

— Откуда тебе известно имя?

— Я знаю все.

— Не избавиться ли нам от него испытанным способом?

— Знаешь, мой повелитель, что я сделал, проведав о его появлении? Велел лучшим моим людям следить за ним днем и ночью, чтобы ни один волос не упал с его головы.

— Слыхал о том, что буря сорвала крыши с каменных домов, повалила столетние деревья, вышибла даже двери во дворце, а в низине ни одна хлипкая хибара не пострадала?

— Несомненно.

— И это, по-твоему, связано с твоим повелением по поводу этого человека?

— Несомненно.

— Что еще скажешь?

— Не стоит из-за этого устраивать шумные сходки с оравой, которая при одном твоем виде, мой повелитель, мочится в штаны. И вообще, пусть эти надзиратели и начальники работ поживут в страхе. Это им только пойдет на пользу. А встречу с Моисеем я устрою тебе, когда ты пойдешь к Нилу проведать в питомнике твоих зубастых любимцев.

— Яхмес…

— Да, мой повелитель.

— Ты и вправду абсолютно не боишься смерти?

— Абсолютно.

— Ты действительно думаешь, что этот человек достоин встретиться с повелителем земли и неба лицом к лицу?

— Несомненно.

— Но они везде ходят вдвоем.

— Это брат его старший, Аарон. Моисей косноязычен, а брат его гладкоречив. Вот и вся тайна.

— Но они хотят меня обмануть. Ты отлично знаешь, как я принимаю такие вещи. Так вот просто — на глазах у всех моих подданных — отпустить целый народ. Это же сотрясет основы Кемет.

— Мало ли что может их сотрясти. Знаешь ли ты, что далеко на юге, вне наших земель, свирепствует саранча? Доложили мне, что на западе, в великой пустыне, завелась какая-то мошкара, движется волнами, да так, что темнеет небо. На севере, на равнине, у Мегиддо и Таанаха, хетты собрали несметную армию. Неизвестно лишь, куда они ее двинут. Этим я главным образом и занимался последние дни. Касательно этого человека, мой повелитель, я могу сказать лишь одно: с ним нельзя вести себя, как ты себя ведешь с окружающими тебя подопечными: от страха перед тобой они потеряли душу, хотя на первый взгляд сохранили человеческий облик.

— И ты в их числе?

— В какой-то степени.

— Выходит, он еще более тебя не боится смерти?

— Выходит.

Яхмес, вытянувшись и в то же время слегка сгорбившись, чтобы не выглядеть слишком высоким, замер перед хромающим из угла в угол — так мечется зверь в клетке — властителем, что ничего хорошего не предвещает. Чувство приближения опасности у этого мастера интриг острейшее. К тому же он мнителен, и стекленеющий его взгляд, который он изредка бросает на Яхмеса, может означать приближение приступа то ли черной меланхолии, то ли ничем не объяснимой жестокости, от которой легионы безвинных поплатились жизнью. Особенно выводит его из себя древесный дичок, который попеременно швыряют эти два братца, и он оборачивается змеем и, насколько ему, повелителю, подсказывает интуиция, способен производить какие-то изменения в порядке природы, а его роскошный жезл власти мановением его руки способен лишь на единственное умерщвление одних другими. Правда, колдуны тоже превращают древесные дички в змеев, да и вообще это, вероятно, несложный обман зрения, но неясную и доселе незнакомую тревогу в него вселяет это неожиданное сочетание ораторствующего Аарона и молчащего позади него заики Моисея, от которого идет пугающая сила какого-то уже нелепого бесстрашия.

Не раз в припадке откровения властитель, после доклада Яхмеса о ситуации на границах, признавался ему в своих страхах перед пустыней, где таится угроза, пугающая мощь неведомого, от которого рано сереют и сморщиваются лица и тела комендантов да и солдат пограничных крепостей. На всю жизнь ему врезались в память рассказы, слышанные в детстве о внезапном шквале гиксосов, неизвестно откуда нахлынувших на Кемет из тех пустошей, которые миг или день назад были абсолютно пустынны и не внушали никакого страха. Более того, соглядатаи, по сути живущие в пустыне и получавшие жалованье за свое омерзительное, но нужное дело — не проглядеть врага, оказались слепыми и глухими. И это не было уловкой с их стороны, ибо все погибли первыми при вторжении.

После того как Аарон по указанию Моисея превращает на глазах властителя посох в змея, тот приказывает Яхмесу являться пред очи его каждое утро для доклада.

— Если за ним и вправду стоит эта сила, — говорит властитель, круто остановившись напротив Яхмеса, который и без разъяснений понимает, о ком и о какой силе речь, — зачем ему этот дешевый фокус с превращением обычной палки в змея, на который способны и мои чародеи? Откуда он знает наш язык? Родился здесь? Бывал тайно? Где-то учил его?.. Ты, который всеведущ да и обязан все знать, не в силах ответить на эти вопросы? Удивительно. В последнее время ты почти безвыходно торчал на границе, в крепости Чеку. Как же ты пропустил его? Или ты его ждал?

— Мой повелитель, твоя беспредельная подозрительность справедлива. Если ты считаешь, что я, обязанность которого стоять на страже твоей жизни, строю против тебя козни, то — казни.

— И казню… Когда сочту нужным. Разве не смешно, чем он решил меня напугать: превращением воды в кровь. Да и всем известно, что почти каждый год бывают периоды, когда воды Нила краснеют. Мои подданные и не к такому привыкли. К тому же колдуны делают то же самое.

И вспоминает Яхмес про себя гуляющий в эти дни по всей стране анекдот, фигурирующий в большинстве доносов: властитель Кемет собрал народ и сказал: завтра всем отрубят головы. Голос из массы: мечи приносить с собой?

— Меня лишь армия волнует. Дошли до меня слухи, что лучники спустились в низину, выловили пару еврейчиков и заставили зачерпнуть ковшами воду из Нила. То была и вправду вода. Но стоило тем лучникам попытаться ее пить, и она тут же превратилась в эту… красную жидкость. Что скажешь?

— Чего только не выдумают в моменты паники. Лучники первыми начали копать колодцы вдоль Нила и брать оттуда годную для питья воду. Труднее было выдержать вонь от вымершей рыбы в течение почти семи дней. Но ты прав, мой повелитель, твои подданные способны и не такое выдержать.

— Решил меня напугать жабами. Меня, который столько времени занимается бальзамированием. Да я вообще с детства лишен чувства омерзения.

И вспоминает Яхмес, как в особо доверительные часы их встреч повелитель посвящал его в тайны бальзамирования, да так, что после этого привычного ко всему Яхмеса рвало и тошнило. Особенно когда тот с каким-то болезненным наслаждением описывал, как из тела извлекают внутренности и мозг, за исключением сердца, и после тщательной промывки заполняют полость благовониями, затем держат тело в натроне семьдесят дней. О пчелином воске, корице, масле из ливанских кедров, хне, пальмовом вине, смолах правитель рассказывал взахлеб. Дальше, когда речь шла об украшениях мумии — ожерельях, амулетах, браслетах, масках, льняных пеленах, золотых накидках, слушать было легче, но чувство омерзения после этих бесед еще долго преследовало Яхмеса.

— Конечно, жабы повсюду, даже в квашнях и в печах, — дело неприятное, — продолжает властитель. — Помнится, в детстве было нашествие крыс. Так отыскался какой-то юродивый, вроде этих двух, как их… Моисея и Аарона, без посоха, но с дудочкой, и увел их всех в Нил. Тут же эти жабы упоенно раздувались от собственной многочисленности и своим гнусным клекотанием заглушали не только дудочку, а любые самые громкие звуки. Говорят, стоило выплеснуть воду из ковша, как тут же из непросохшей лужи раздавалось кваканье. Да и чего я тебе рассказываю, ты же был, когда моя жена впала в истерику, увидев жаб в своей постели. Призвал я их сам, этих двух. Говорю: «Помолитесь вашему богу, чтобы удалил жаб». Этот рыжеватый, ну как его… Моисей? — говорит: «Назначь мне сам, когда мне помолиться, чтоб жабы исчезли». Думаю: скажу — сегодня, решит, что это мне архиважно. Говорю: «Завтра». Меня-то одно волнует: армия. Страшнее нет для нее повальной болезни. Из-за этого проигрывались войны, рушились империи. Он говорит: «Так и будет, чтоб знал, что тольших жаб, но и это выдержат мои подданные, невозможно же страну залить благовониями и кедровым маслом. Вот что я заметил в деле с жабами: не сразу со взмахом этой палки страна покрылась гадами и не тотчас после молитвы его они исчезли. Все это нарастало постепенно и так же исчезало. Ты ведь сам говорил мне, что где-то на юге свирепствует саранча, а в западной пустыне клубятся тучи мошки. Думаю, этот человек просто ощущает острее других происходящее в дальних пространствах и ловко этим пользуется».

«Не так уж он прост, — думает про себя Яхмес, — я-то всегда знал и знаю, что вокруг Месу-Моисея, где бы он ни возникал, мгновенно воронкой заверчиваются пространства, и не она, эта воронка, втягивает его, а он становится ее стержнем и оправданием ее сути».

— …И я обвел их вокруг пальца, — ловит Яхмес выпущенную им на миг нить слов необычно разговорившегося повелителя. — А что? Мое слово: хочу — даю, хочу — беру его обратно. Да, это по-детски примитивно, но для выигрыша времени иногда гораздо действеннее, чем мудрствования государственных мужей.

Ты знаешь, я жесток, но справедлив, и в какие-то мгновения склоняюсь к тому, чтобы их отпустить. Скорее не из милосердия к ним, а из жалости к моим подданным. Но в следующий миг сердце во мне ожесточается до удушья. Ранее со мной такого не случалось. И я уверен, что это Амон-Ра, чьим наместником на земле я являюсь, который сильнее бога этих двух нудников, не позволяет мне им сдаваться.

После этой встречи властитель Кемет внезапно прерывает всякие контакты с Яхмесом, посылая к нему за необходимыми сведениями каких-то второстепенных чиновников. Яхмес воспринимает это как очередное сумасбродство властителя, который уже давно не появляется на людях. Страна напоминает какой-то безумный вертеп, в котором еще местами можно увидеть невысохшие лужи то ли крови, то ли воды кровавого цвета и, хотя горы сдохших жаб убраны, атмосфера словно бы пропитана остаточным трупным запахом. Оказывается, невозможно жить без таких ранее привычных запахов свежей воды, скошенных и растущих трав, хвои, цветов, которые погибли под слизью жабьего нашествия, хотя вокруг по-прежнему сверкают бирюзой и золотом дворцы и храмы. А тут еще нашествие вшей. На людях и скотине. Бритоголовые и безбородые египтяне в одних набедренных повязках, порой страдающие болезненной чистоплотностью и моющиеся по нескольку раз в день, не знают, куда скрыться от этих вшей, в то время как бородатые, живущие в грязи и нищете евреи явно от вшей избавлены, как и от надзирателей и производителей работ, все силы которых опять же направлены на борьбу со вшивостью. Горы кирпичей растут. Строительство приостановлено.

От ближайших помощников, мастеров осведомительского дела, Яхмес узнает, что колдуны пытались навести и вывести вшей, но это у них не получилось и все они в один голос заявили, что это от бога. Как-то правитель, будучи не в духе, пошел в свою купальню на Ниле. На дороге его невзначай, а по сути приведенные лизоблюдами из официальной охраны, оказались Моисей и Аарон. Лизоблюды эти всю дорогу чесались, со злостью и завистью поглядывая на ведомых ими, на которых никаких вшей не наблюдалось. Самое любопытное, что правитель прошел мимо них, как бы и не замечая их, а они ему кричали: «Отпусти народ мой, не то Бог наш пошлет на страну твою песьих мух, на тебя, на весь народ твой, на всю твою землю. А в низине их не будет, и это — знак нашего Бога, отделяющего свой народ от твоего».

Между тем слухи по всей земле Кемет множатся бессчетно, как те же вши и песьи мухи. Говорят о грехах народа и наказании богов, о каких-то рогатых дьяволах из евреев, с которыми ночи напролет во сне и наяву сражается отец народа, властитель земли и неба, и благодаря этому все пока живы, хотя и страдают от всяких бедствий, но все же земля не раскололась и солнце не упало с неба. Знающие знающих, которые знают некоторых слуг отца народа, слышали от них о каких-то двух бородачах, естественно евреях, которые время от времени оказываются, непонятно как, на пути повелителя, препираются с ним, размахивают руками и палкой, которая, как ни странно, у них одна на двоих, и повелитель, как всегда устрашающе грозный, все же выглядит несколько обескураженным.

Всю страну словно вышибло начисто из нормальной колеи жизни. День не день, ночь не ночь — сплошная чесотка. Масса народу сидит в водах Нила вместе со своим скотом, ибо воды как-то смывают вшей, хотя тучи песьих мух пляшут над ними.

Чутье, редко обманывающее Яхмеса, подсказывает ему, что повелитель, привыкший управлять угрозами и казнями, несколько потерял чувство реальности, пустил дело на самотек, только и прислушиваясь к непривычному для него самого ожесточению своего сердца в надежде получить более ясный знак от Амона-Ра, как ему, наместнику бога на земле, действовать.

Само безумие происходящего диктует властителю невероятные поступки. Неожиданно он созывает жрецов и мудрецов чуть ли не на научное совещание в собственной купальне на Ниле, где все, сидя по шею в воде, под натянутым полотном, вокруг которого опахальщики на лодках отгоняют тучи песьих мух, обсуждают поднятую повелителем тему: как это и почему народ Кемет, осененный высочайшей мудростью богов, позволивших ему сотворить великие пирамиды и великолепные высотные дворцы и храмы, потрясающие не только все народы земли, но и само небо, высекать в камне священные письмена, называемые в благоговении северными народами иероглифами, не в силах справиться с варварским богом этого народца, только и умеющего, что лепить кирпичи и прозябать в рабстве, с богом, вероятно, властвующим над мерзкими силами природы — жабами, вшами, мухами, болезнями, которых никакая армия победить не может? Яхмес уверен, что правитель понимает всю нелепость такого совещания, которое лишь свидетельствует о явном его замешательстве.

Впервые народ воочию видит, прозябая на земле, погибающей от ползающих и летающих тварей, что низина как бы отделена от них и там царит хоть и рабство, но и покой на зависть другим, особенно воинам, которые только и ждут приказа наброситься на этот народец, как всегда виновный во всем, а пока счастливцы из тех, чьи части расположены у Нила, тоже сидят вместе с конями по шею в воде, сложив на берегу копья и луки, а менее удачливые, в дальних крепостцах и гарнизонах, чешутся денно и нощно, проклиная небо и землю, а порою, хоть и негромко, самого…

Неожиданно Яхмеса призывает к себе сановник повелителя и, раздуваясь, как жаба, от собственного самодовольства, в окружении опахальщиков передает ему указание повелителя — привести к нему Моисея и Аарона. Впервые, кажется, испугавшись, что они куда-то исчезли, а вши и мухи продолжают бесчинствовать, властитель страны Кемет призывает их сам. Или это еще один очередной каприз неутомимого интригана? Яхмес уже привык к этим внезапным отчуждениям и еще более внезапным сближениям, причем первые явно менее опасны, зато сердце обрывается, когда сладкая улыбка обнажает скрытый за обычным выражением крокодилий оскал.

Все эти годы Яхмес пытается отыскать корень припадков жестокости у правителя. Порой Яхмесу кажется, что этому выскочке сила власти непомерна, он как бы запаздывает, ковыляя за нею, старается ей угождать и потому внезапно становится кровожадным, и сравнительно спокойные периоды его правления явно без всяких причин сменяются гонениями, террором, казнями.

При всем при этом, обладая неограниченной властью, он, в общем-то, одинок, замкнут и особенно неловок и даже как-то пасует перед более умными и раскованными: отсюда, вероятно, его ненависть к мудрствующим, — и шествует знаком эпохи торжествующая посредственность, которая, быть может, сохранится в истории лишь благодаря тому, что вершилась на обочинах судеб таких личностей, как Итро, Месу-Моисей и Мернептах.

Так или иначе, невозможно угадать следующий шаг этого всевластного существа и угодить ему, хотя в этом деле нет изощренней Яхмеса, который в буквальном смысле отвечает за жизнь повелителя, ибо стоит за всем тем, что тот, отличающийся крокодильим обжорством, отправляет в рот.

И все же, будучи всегда начеку, Яхмес, в эти минуты сидящий в темном углу зала вместе со жрецами, в то время как властитель восседает на возвышении и свет факелов бьет в лицо стоящему в почтительном отдалении от него Моисею, с удивлением слышит слова, которые лишь один раз декламировало это существо, нагло и все же неуверенно взошедшее на престол после гибели Мернептаха, — слова из завещания прошлого властителя, Сети, выученные этим, вероятно, в те мгновения, когда он, страшась и колеблясь, видел себя восходящим на трон, слова высшего порядка, которые, к молчаливому удивлению жрецов, обращены пусть и к властвующему над какими-то низменными силами природы, но все же дикому пастуху:

— Мне ночью снился вещий сон: не было никаких громов и молний, просто пелена спала с глаз, и я ощутил всю остроту своего существования.

И вот я среди дорогих наших мертвых предков, повелителей мира, и глаза их неотрывно и навечно устремлены к Солнцу — Амону-Ра.

Как прекрасная страна наша Кемет держится физически на осях колесниц наших, так духовно держится она на оси вечной глаз великих мертвецов наших, протянутой к Солнцу — Амону-Ра.

И одно колесо божественной колесницы — само Солнце, второе — земля и народ Кемет в кольце власти, отпущенной мне богами. В полном безмолвии стояли они, великие наши предки, но за ними темной глубью бесконечного стоял некий смысл, захватывающий их и меня целиком, и мы были единой силой бессмертного действа в сонме богов.

И понял я, что никакие действия никакого чужого бога не могут поколебать правильность моих решений.

— Слова эти мне знакомы, — говорит Моисей, — их сказал твой предшественник после спуска в страну мертвых.

Слабый гул удивления прошел по рядам жрецов, которые благодарны Амону-Ра, что поместил их в полумрак, где можно незаметно почесываться и временами стряхивать ползущих по телу тварей, с ненавистью и завистью глядя на этого повелителя мух и прочих гадов, так спокойно отвечающего наместнику Амона-Ра на земле, который, кстати, не выразив особого удивления, спрашивает:

— Откуда тебе это известно?

— Я ведь из Мидиана. Я там прошел хорошую школу у великого учителя Итро, который одно время был жрецом твоего предшественника, повелителя земли и неба Сети.

— И ты можешь повторить эти слова?

— Конечно.

И Моисей слово в слово, но более естественно, повторяет сказанное повелителем. В зале мертвая тишина. Кажется, даже мухи и вши замерли.

— Что же ты притворяешься диким пастухом?

— А я и есть дикий пастух.

Что именно ему открылась тайна Сотворения мира? Слухи о нем давно доходили до меня. И вот, оказывается, ты передо мной.

Теперь черед вздрогнуть Моисею, не говоря уже о Яхмесе и жрецах, застывших с открытыми ртами.

— И если ты пастырь, — продолжает повелитель, — то понимаешь, что это мелочь — отпустить помолиться. Но как я буду выглядеть в глазах моего народа?

— Мне это понятно. Но ведь и я говорю не от себя, а от имени нашего Бога.

— Пойдите и принесите жертву здесь, на этой земле.

— Невозможно. Наши жертвоприношения отвратительны твоему народу, который поклоняется этим животным, хотя и убивает их тысячами на бойнях. И нас он побьет камнями насмерть. Мы должны пойти в пустыню на три дня…

— Ладно, — устало прерывает его повелитель, — слышал. Отпущу вас. Только не уходите далеко. Помолитесь за меня. — Внезапно он встает без привычных церемоний и быстро покидает зал.

Встает и Яхмес, почувствовав на миг, что ноги его не держат.

5. Фараон

Он знал за собой этот почти животный нюх на опасность, и в последние месяцы сам удивлялся тому, что доклады Яхмеса о воинственных намерениях амуру на севере интересуют его намного меньше, чем сообщения лазутчиков из северо-восточной пустыни, передаваемые ему в обход службы Яхмеса, о различных прорицателях из среды пастухов, пророчащих великой Кемет и ее властителю-убийце глад, мор и гибель.

Когда этот рыжебородый произнес слова «дикий пастух», в его, властителя, изощренном на хитростях мозгу — о, как он знал за собою эту способность — слова эти мгновенно сопоставились с доносами лазутчиков, и, выговорив слова «погонщик, пастырь», он уже знал, что попал в слабое место рыжебородого, и тот и вправду вздрогнул, чего раньше за ним не наблюдалось. Но неожиданно, с произнесением этих слов, странная мысль вошла в его, властителя, сознание с неотвязностью этих мерзких мух, испугав не на шутку, ибо он всегда тайно гордился умением властвовать над собственным сознанием и только благодаря этому властвовать над народом, страной, миром. Мысль обозначила явно непостижимое сочетание сил в рыжебородом: он свободно ориентировался в области общих идей сотворения и основ мироздания — в ней его, властителя, хватало на какой-либо каламбур, не более, крикливо подхваченный скопищем лизоблюдов как последнее слово величайшей мудрости, — и вместе с этим умел властвовать над низшими стихиями — тварями, гадами, повальными болезнями, которые опять же ему, всесильному самодержцу страны Кемет, неподвластны.

Мысль эта настолько его потрясла, что он, пообещав отпустить на три дня это смертельно надоевшее ему племя, поспешно покинул зал, велел сопровождающим оставить его одного и пошел по долгому коридору в святая святых — покои и опочивальню наместника бога на земле, по коридору, на стенах которого в мерцании светильников колыхалось бесчисленное множество врезанных в камень его изображений, истекавших патокой лести и немыслимых преувеличений. Ранее это казалось ему само собой разумеющимся элементом великодержавности, ибо сам факт его возвышения говорил о его незаурядности, которую следовало закрепить в сумеречном сознании народа, а по сути, толпы во имя будущего великой державы. На этот раз, опять абсолютно некстати, вспомнилось, как он, уродливый мальчик, в ужасе обожания, пытается краешком глаза заглянуть в этот коридор и какой поистине трепет испытывает в тот первый раз, когда его, вместе со старшими и младшими принцами, повели к утреннему туалету Сети в его опочивальню.

Казалось бы, радоваться надо, что недоступные покои — святая святых — стали обычным местом его проживания, но это воспоминание, ворвавшееся в его сознание как хвост той навязчивой мысли о рыжебородом, вконец портит ему настроение, а приближенные знают, что это означает.

Между тем он, конечно же, не дал никаких указаний отпустить это племя, да и вообще несколько дней не принимает никакие доклады, хотя шепотками просачивается к нему, что мухи и вши исчезли, но стало еще невыносимей, ибо в стране свирепствуют моровая язва и какие-то болезни с воспалениями и нарывами, насланными этим рыжебородым дьяволом. А тот вместе со своим братцем, как обычно, пришел ко дворцу и велел передать властителю, что язва поразит весь скот, и со всех сторон докладывают во дворец, что это так и есть. На какое-то время как бы очнувшись, властитель велит распахнуть окна покоев и тут же видит этих двух, швыряющих пепел в воздух. Окна закрыли, но пыль поднимается по всей стране, а от нее нарывы и воспаления, и опять шепотки доносят о глухом недовольстве в армии, чего он более всего боится, но какой-то странный паралич безделья и равнодушия сковал его.

Он продолжает тешить себя или утешать тем, что никогда не поздно убить рыжебородого, стоит только мизинцем шевельнуть, но терзает какое-то болезненное чувство парности с ним, чувство, что исчезновение рыжебородого приведет и к его гибели.

Успокаивает, что ни одна из этих болячек не коснулась ни его, властителя, ни его близких.

И снится ему в высшей степени странный, пугающий сон: он видит Амона-Ра, но все великолепие одежд и короны с двумя высокими перьями и солнечным диском не в силах скрыть его выморочности, и всесильный этот бог выглядит усохшим и испуганным перед неким привидением, охватывающим все пространство со всеми стихиями, подступающим к нему, властителю Кемет, и то ли голосом рыжебородого, то ли раскатом грома, которого он однажды в детстве и на всю жизнь испугался, обдает его ужасом: «Сохранил Я тебя, чтобы на тебе показать силу Мою…»

Проснулся в холодном поту и теперь лежит рядом с этой глупейшей женщиной необыкновенной красоты, по-собачьи верной ему, но излить ей душу он не может, ибо стеклянное непонимание в ее преданных глазах выведет его из себя.

Теперь уже не уснуть, и странный поток мыслей втягивает его, знобя, в свое течение. Он видит себя малым прихрамывающим существом среди рослых царских принцев на переменах или в классе, и они как бы ненароком дают ему тумаки, гримасничают за его спиной, а в то время, когда он отвечает учителю, закатывают глаза и цокают языками. Они вообще безразличны ко всему, что пытаются вбить им в голову, как будто не им вскоре предстоит управлять страной, как будто, не сознавая, предвидят свое будущее, но даже в самых страшных видениях не могут они представить, что будут ползать в ногах этого уродца, обливаясь слезами и мочой, умоляя оставить их в живых. О, он отлично знает, как можно обмочиться от страха, рожденного в одинаковой степени ужасом смерти или слепым обожанием. Однажды Мернептах, перед которым он млел и старался вообще на цыпочках проходить мимо гулявших на переменах старшеклассников, окликнул его. По сей день он не знает, по какому поводу. От неожиданности он обмочился. Брезгливость перекосила лицо уверенного в своем будущем Мернептаха. Не в силах сдвинуться с места, в тот миг он понял, что эту слабость не простит ни себе, ни тем более Мернептаху, ощутил как открытие, которое приведет его, шутка ли, на трон вседержителя: человек может вынести все, ибо унижающая его жестокость рождает страх, страх же пестует ненависть, которая переходит в обожание, в желание стелиться ковром под ногами сильного, в безоглядную собачью любовь.

Это может стать безотказным инструментом власти в сочетании с не знающей послаблений жестокостью, с одной стороны, хитростью и изворотливостью — с другой, а уж этого у него было с избытком, вероятно от ущербности физической: короткой ноги, сухотной руки, странного строения черепа, который, стоило ему раскрыть рот в улыбке, обозначался с какой-то крокодильей хищностью.

Дефекты эти в слабой степени отмечались у отца его и деда, великого Сети, но почему-то именно он, сын одной из фавориток, впавшей после его рождения в безумие и при каждом посещении ее в доме умалишенных повторявшей ему с блеском в глазах, что она — любимейшая жена властителя Кемет, наследовал все это в отличие от остальных принцев, рослых и красивых, правда чаще всего глупых, что говорило об умственной недалекости истинных их отцов, а уж о них шепотки не умолкали во всех уголках дворца.

С юности любил он часами просиживать у крокодильего питомника, испытывая временами истинный трепет перед этими животными, которых и по сей день считает священными. С настороженным вниманием следил за тем, как они пожирают мясо, бросаемое им служителем. Иногда тот, заметив интерес юноши, присаживался рядом, и навсегда врезались в память его слова о том, что вид открытой раны раздувает ноздри и разжигает аппетит этих животных. Он видел, как бледнеют лица окружающих при виде открытой раны или вывалившихся внутренностей: они это вынуждены были наблюдать во время посещения бойни, что входило в учебную программу. Он же не испытывал никакой брезгливости, даже странное влечение к этому, и ему пророчили быть врачом, особенно после того, как один он вызвался ходить на практические занятия по бальзамированию.

Так или иначе, когда в последние годы Сети покрылся паршой и нарывами, он единственный из его сыновей и внуков вызвался менять ему повязки, вскрывать нарывы, обмывать раны, при этом стараясь какими-то словами и прикосновениями облегчить страдания старика. Честно говоря, делал он это бескорыстно, в обмен на молчаливую, но горячую благодарность страдающего, которой ему, сыну и внуку, так не хватало в жизни. О том, что он делает это небескорыстно, а с далеко идущими целями, узнал он из шепотков, гуляющих сквозняками по бесконечному дворцу, и взял это в расчет. Еще одно существо необыкновенной красоты, некое воплощение милосердия, жена Мернептаха, тоже пыталась облегчить страдания властителя, давала ему пить, часами просиживала около него, щебеча глупые байки, и белая ручка ее ненароком сталкивалась со слабой ручкой хромого юноши, так самоотверженно копающегося в омерзительных ранах старика.

И тут он совершил промах, который мог стоить ему жизни, но, если оглянуться назад или вправо, на женщину, спящую рядом, оказался для него судьбоносным. Всего-то он попытался прикоснуться к ней и нашептать на ушко какие-то слова, как он делал со стариком, и эта глупышка, не соображая, что делает, сказала об этом супругу. Благодаря тем же шепоткам да и присущему ему чувству приближающейся опасности он понял: люди Мернептаха находятся в считанных минутах от него, и тут не поможет сам Сети, хотя корона и жезл власти всегда рядом с ним.

Он отлично помнит, как тенью проскользнул, стелясь по стенам и прячась в кустах, движимый каким-то инстинктом, к крокодильему питомнику, моля богов, чтобы там оказался знакомый служитель. Коротко и четко рассказал ему об угрозе и тут же был упрятан им в месте, где хранилось мясо для животных и куда из-за устойчивого запаха гнили и слабо ощущаемой вони никто никогда не заходил. Мясо здесь долго не залеживалось, да и его, внука правителя, служитель достаточно быстро переправил в надежное место, ибо давно был связан с уголовниками, которые занимаются главным образом грабежом пирамид и по сей день. Помня, что они спасли ему жизнь и еще оказали немало услуг, он всегда к ним снисходителен.

И еще он тогда понял, что только смертельный риск, когда на карту поставлена жизнь, открывает и неограниченные возможности и, пусть весьма редко, приводит к ошеломляющим результатам. Глава преступников, человек, не боящийся смерти, более того, все годы живущий рядом с набальзамированным и украшенным драгоценностями тленом и неплохо на нем зарабатывающий, властвующий над целым лабиринтом ходов и подземелий в городе великих пирамид, укрыл его, обеспечил его пищей, питьем и, главное, сведениями, которые получал от своих людей во дворце. У него была своя сеть осведомителей, более эффективная, чем все сети Сети, ибо работала на уровне уборщиков спален и сортиров, и не за страх, а за совесть. Естественно, у главы преступников были свои далеко идущие планы, связанные с укрывающимся у него одним из сынов или внуков самого фараона. Это он сообщил о начавшейся на севере войне и о том, что Мернептах возглавил войска, как-то глухо намекая, что и среди командиров у него свои люди, это он тайком провел его через тех же служителей к совсем запаршивевшему от ран Сети, и тот обрадовался ему, как ангелу, спустившемуся с небес.

А затем все свершилось с такой быстротой, словно бы в каком-то тумане или бессвязном сне, в котором он действовал точно и четко, как лунатик. С севера везли тело погибшего Мернептаха, а он, держа на руках умирающего Сети и уже властно распоряжаясь всей растерявшейся камарильей, нутром ощущающей, что час ее пришел, усиленно пытался вспомнить, как он вел себя тогда, слушая глухие намеки главы преступников о таинственных возможностях того в армии: поддакивал, возводил очи к небу, многозначительно помалкивал? Так или иначе, все случилось само собой: корона и жезл лежали рядом с умершим Сети и не стоило никакого труда в этой всеобщей панике, подавив внутреннюю дрожь от понимания, что он совершает, объявить, что последней волей своей умирающий возложил корону на его голову и слабеющей рукой вручил ему жезл. Все еще не веря, что это так легко удалось, он сыпал распоряжениями, чтобы никому не позволить опомниться, продолжая удивляться тому, что все приказы его тут же исполняются. И себя он пытался занять по горло: участвовал в бальзамировании обоих дорогих ему людей и, подходя к телу Мернептаха, испытал на миг тот же страх, от которого когда-то обмочился, дал обет перед всеми, что погребение полководца будет не менее пышным, чем погребение самого повелителя, а теперь и небожителя Сети.

И все же неуверенность не оставляла его еще какое-то время, и по сей день тот период всплывает скорее не в сознании его, а в обонянии — омерзительной смесью слабо пованивающего мяса и удушливых подземелий обители смерти — города пирамид.

Но именно в период неуверенности, не давая никому опомниться, он объявил, что раскрыт заговор некоторых из принцев, особо досаждавших ему в годы юности, которые виноваты в гибели Мернептаха и смерти Сети, такое совпадение не может быть случайным. Фантазия его была неистощима на формы казни — вывезти на корабле и бросить в море с камнем на шее, сгноить в трюме или тюрьме, послать в каменоломни, где уж поиздеваются над вчерашним сынком самого повелителя: до последнего вздоха будет вспоминать, как неосторожно поступил, издеваясь в юности над нынешним властителем.

Впервые он ощутил дыхание смерти, будучи слабым уродцем, потерявшим бдительность, а вместе с ней и голову от близкого дыхания этой красивейшей, да еще в обаятельном облаке глупости, женщины. Второй раз это разгоряченное, пахнущее потом и кровью дыхание коснулось его, когда уже на вершине власти он вновь потерял бдительность, доверившись окружающим его военачальникам, а они внезапно разбежались, и он увидел себя в кольце врагов неумело да и глупо размахивающим тяжким мечом и в какой-то миг даже потерявшим желание сопротивляться. Он уже видел себя великим и никому не нужным небожителем, когда в какой-то миг Яхмес со своими колесницами просто выхватил его из свалки.

Теперь же он владеет абсолютной властью, в полной личной безопасности, а ощущение того дыхания нет-нет и коснется его. Интуиция подсказывает ему, что Яхмес как-то, быть может самым странным образом, связан с этим рыжебородым, знал его когда-то, встречал где-то, но нет у него другого такого, как Яхмес, который предан ему и к тому же абсолютно его не боится. Такое сочетание при его правлении невероятно, потому он его и ценит, но ухо надо держать востро. Хотя интуиция ведь может и обмануть.

Благодаря отребью, управляемому семейством Тамит, подчиняющемуся формально Яхмесу, но в обход его тайно связанному с теми же грабителями пирамид и докладывающему впрямую ему, правителю Кемет, он знает о каждом самом незаметном движении рыжебородого. По личному его указанию денно и нощно за рыжебородым следят, как можно следить за мухой, передвигающейся перед глазами по белой стене: когда ложится, когда встает, что ест, о чем и с кем говорит, а главное, как ведет себя наедине — дремлет, взирает на небо, пишет, и если да, то где достает папирусы, перо-хартом, чернила, молится, делает ли какие-либо движения руками и телом. Твари эти лезут из кожи вон, не зная, как ему, повелителю, угодить, а его не интересует, плетет ли рыжебородый заговор или говорит против его власти, он уже и так столько наговорил, что следовало бы трижды его четвертовать и семь раз удушить. Ему важно уловить, как это существо шевелится, подобно мухе, которую так легко и, оказывается, все же абсолютно невозможно прихлопнуть, ибо нечто невидимое и всесильное стоит за ней, и такого, насколько он слышал от своих жрецов, чародеев, старейшин, да и сам копался в остатках папирусов за тысячелетия, не полностью уничтоженных гиксосами, погрузившими Кемет в рабство на века, не бывало. Из груды накопившихся донесений, кстати написанных отребьем из его же, рыжебородого, племени, понимающим их язык, но не понимающим, о чем речь, и потому точным в воспроизведении слов, его, властителя, заинтересовал обрывок разговора рыжебородого со своим братцем, и в нем странным образом упоминается он, вседержитель, да так, что на миг ощутил дрожь в теле.

— Однажды в молодости, — говорит рыжебородый, — я попал в водоворот и еле спасся. Когда ты на пороге гибели, мысли особенно точны и запоминаются на всю жизнь. Меня вертело, несло на дно, и в эти мгновения я ощутил себя частицей какого-то упрямого течения, чуждого всей массе вод, которое сумело выделить себя из этой массы, и теперь его удел — бороться за свое существование. Если смотришь со стороны, воронки вод кажутся крокодильей схваткой с жертвой. И я так отчетливо вспомнил об этом и ощутил тот ужас, глядя в лицо повелителя страны Кемет в миг, когда он скорчил некое подобие улыбки.

— Ты ощущаешь себя жертвой этой крокодильей схватки? — спрашивает братец.

Я ощущаю себя тем одиноким течением: оно должно не только бороться за свое существование, но и не терять равновесия внутри себя, не изменить себе по собственной слабости…

Все здесь вроде бы понятно: рыжебородый испытывает страх при встрече с ним, но почему-то страх этот не вселяет повелителю обычную уверенность в своей силе, наоборот, — ощутимо шевелится ужасом в извилинах души, словно бы он вместе с рыжебородым попал в одну водяную воронку, ужас, поднявшийся на миг со дна желудка, такой, какой давно его не посещал: с этим ощущением внутренностей, спекшихся камнем, он бежал в те считанные минуты, когда, казалось ему, меч Мернептаха уже касается его поднявшихся дыбом волос.

Надо немедленно встать с постели. После этих дней, когда он никого не желал видеть, надо появиться, выслушать хотя бы первое сообщение того, кто вон шевелится за портьерой его кабинета, боясь высунуть нос, хотя он, повелитель, догадывается, что весть эта о еще какой-нибудь напасти, насланной рыжебородым, а вернее, и теперь он в этом не сомневается, его богом, этим привидением из его, вседержителя, сна, после которого — страшно подумать — он явно не уверен, что это Амон-Ра ожесточает его сердце.

Так оно и есть: гром среди ясного неба — град в стране Кемет, чего, кажется, не бывало во веки веков — ведь за всю свою жизнь он помнит лишь тот единственный в детстве мимолетный гром, который так напугал его.

То-то странный шум и треск вырвал его из этого неприятного сна. Распахивают окна — куски льда падают с неба. Немедленно закрыть. Оказывается, еще вчера, как явствует из сообщения, рыжебородый от имени своего бога кричал ему, повелителю, который не хочет показать лица своего народу, что завтра, то есть сегодня, он пошлет град на страну Кемет, какого не было со дня основания ее, и что доселе не поразил его самого, повелителя, язвою, сохранил, чтобы на нем показать свою силу.

Каким образом последние эти слова попали в его, властителя Кемет, сон? Какая-то психологическая ловушка: с одной стороны, отовсюду сыплются угрозы и кары, с другой стороны, апатия опутывает его, как паутина, из которой трудно выбраться, а тем временем вести следуют одна за другой: оказывается, впервые бог рыжебородого даже предупредил его, что следует собрать людей, скот, пожитки, вплоть до урожая с полей, ибо все и всё, что останется там, будет стерто с лица земли. Но проспал он, властитель, все предупреждения. Только благодаря тому, что такие страшные вести распространяются со скоростью огня, сжигающего сухой хворост, пастухи и земледельцы успели частью спасти скот, созревшие ячмень и лен побиты полностью, благо пшеница только взошла и потому сохранилась — как говорится, и то хлеб.

— Немедленно привести их пред очи мои, — говорит, наконец полностью пробудившись от сна, повелитель великой страны Кемет, беря в руки жезл, в то время как челядь обряжает его руками, дрожащими от удвоенного страха — перед повелителем, явно ведущим себя необычно, и этими кусками льда, сбрасываемыми с неба дьяволами в человеческом обличье — хабиру, в низине у которых тихо и никакого града.

Все, кажется, выглядит как обычно: сверкающий роскошью зал в торжественном мерцании факелов, дворцовая знать, пребывающая в привычном страхе, но тут явно взбодрившаяся с появлением повелителя, да и сам он во всем блеске, только ставшие в последнее время неотъемлемой частью этих приемов два бородача портят общую картину да едва ощутимые дрожащие нотки в голосе повелителя, не говоря уже о неподобающих ему словах:

— На этот раз я согрешил. Бог ваш праведен, а я и мой народ виноваты. Вознесите молитву ему, чтобы гром и град прекратились, и я отпущу вас.

И опять все повторяется. Вышел рыжебородый в поле, простер к небу руки, и прекратились град и ливень.

И вздохнули все, ибо град принес и неведомую доселе свежесть, обвевающую забвением потери и раны. И он, повелитель, стоит во тьме, у окна, глядя на звезды, вдыхая эту свежесть, и все случившееся кажется лишь тяжким сном, а посему опять в душе пробудились сомнения: действительно ли рыжебородый мановением руки остановил град, или он сам прекратился.

Вероятно, два брата завтра придут снова, ибо он знает, что и пальцем не пошевелит, чтобы их отпустить. Все же следует встретиться с ними с глазу на глаз в доверительной атмосфере, снять напряжение. Рыжебородый стоит этого, хотя бы потому, что, может и не подозревая, дал властителю вкусить этой свежести после града и ливня, увидеть умопомрачительное для этих мест — с воздухом, всегда полным песчаной взвесью, — по ясности и глубине небо. Нечто подобное он ощутил однажды там, на севере, свежесть после ливня накануне той битвы, влажно-зеленые, залитые небесными водами луга поутру, столь прекрасные и коварные для его колесниц и воинов, погрязших в этих болотах и во множестве нашедших там свою смерть, ибо ливень был наруку воинам амуру, знающим броды, идущим налегке и с длинными, достающими издалека копьями.

С утра, благодушно настроенный после прогулки к любимому им крокодильему питомнику и необычного для него довольно долгого созерцания нильских вод, главным образом водоворотов, действительно напоминающих схватку священных животных, и все это в еще не улетучившейся атмосфере свежести, он ждет двух братьев в одной из малых комнат для доверительных приемов, обдумывая первые фразы, но они застревают в горле, ибо вошедший рыжебородый, необычно возбужденный, с ходу начинает говорить, заикаясь, а братец его гладкоголосо вторит:

— Бог наш спрашивает, долго ли ты не будешь смиряться перед Ним. Отпусти народ наш, чтобы он совершил Ему служение. А не отпустишь, завтра налетит на Кемет саранча, покроет землю и объест все деревья и всё, что осталось после града, забьет все щели, заполнит дома и даже твои дворцы, ведь по сей день он щадил тебя, повелитель, но более такого не будет.

В два голоса, бестолково, но весьма ясно прокричали они это, повернулись и вышли.

Впервые все эти лизоблюды, страдающие размягчением мозга от постоянного перед ним страха, толпившиеся в коридоре и, он это хорошо знал, подслушивавшие с разинутыми ртами малейший звук, долетавший из комнаты, начинают осторожно накапливаться в портьерax, видя повелителя явно озадаченным, и глухо, но с усиливающейся настойчивостью, в которой проскальзывают истерические нотки, начинают бубнить, пугаясь собственной смелости, но, видно, их и вправду достало: долго ли бог этих тварей хабиру будет нас мучить? Неужели, повелитель наш, ты не видишь: прекрасная наша страна Кемет гибнет? Отпусти их. Всего же на три дня.

— Вернуть! — повелевает властитель, и почти мгновенно они появляются, подталкиваемые осторожно стражей, — рыжебородый, разъяренный и явно ничего не боящийся, вероятно бог его тоже допек, и брат его, бодрящийся, но явно испуганный этим возвращением. — Я отпускаю ваш народ совершить служение богу вашему. Кто же пойдет?

— Пойдем все, от малолетних до стариков, — говорит рыжебородый, почти не заикаясь, — сыновья и дочери, овцы и волы, ибо у нас праздник Богу нашему.

— Я готов отпустить вас, — повелитель ощущает нарастающее раздражение, — но почему с детьми? У вас худые намерения. Мое последнее слово: пойдут одни мужчины. Именно так я понял то, что вы просили. Всё.

Последнее означает: гоните их в шею.

Что и было сделано.

Во вторую половину того же дня и ночью сначала тонкий свист, затем скуленье и вой заполняют коридоры дворца, хлопают двери, дергаются рамы наглухо закрытых окон: ветер из пустыни, сильный, знойный, бесчинствует до утра, и вал саранчи покрывает все желтое и зеленое — черная, словно бы выжженная и выпотрошенная земля щерится в окна дворца, куда неизвестно через какие щели проползают эти твари, слепо прущая сила, омерзительно шевелящая ножками.

В панике повелитель велит немедленно привести братьев: слепое шевеление этой массы тварей вывело из равновесия даже его, абсолютно лишенного брезгливости, — по сравнению с копанием в человеческих внутренностях живое шевеление этой подобной тем внутренностям массы уже стоит за пределом всякого омерзения.

Повелителя вырвало в его личном, выложенном золотом и мрамором туалете, да так, что кажется, собственные его внутренности вот-вот выскочат наружу.

— Простите грех мой еще раз, — говорит он, видя, насколько неловко рыжебородому, — помолитесь вашему богу, отвратите это бедствие, эту смерть.

Впервые повелитель своими глазами видит вышедшего во двор рыжебородого. Вот он простирает руки к небу.

Теперь уже нет сомнения: медленно, но так же на глазах фараона ветер меняет направление и несет, выдувает, подобно песку, этих тварей, и скорее ветра мчится весть: саранча сброшена в Тростниковое море.

6. Моисей

При первой встрече с властителем, несмотря на сильное внутреннее напряжение, а быть может, благодаря ему, Моисей за гримом, блеском короны и одежд заметил ущербную ручку, крокодилий оскал при улыбке, легкое прихрамывание в момент его ухода. Все это указывало на то, что сидящий на троне — истинный сын или внук Сети, у которого были те же физические недостатки, но в более слабой форме. Отсюда можно было предположить, что и характер сына выражает также более обостренно изгибы души своего отца или деда, которые несли неутолимую уверенность в его абсолютном и непререкаемом праве владеть жизнью и смертью всех своих подданных, не говоря уже о чужаках, оказавшихся в его владениях. Дед, несомненно, отдавал себе отчет, что его божественная — а он был в этом фанатично уверен — власть ограничена возрастом, болезнями, смертью, и все же, пока был жив и всесилен, вел себя так, словно для него этих ограничений вообще не существует. Выражалось это по-разному.

Доказательство не от противного, а от страха заведомо воспринималось как аксиома, сколь бы безумной она ни была: чем больше женщин понесет от его семени, тем жизнь его будет дольше — нечеловеческая плодовитость уже сама по себе доказательство его божественности, которая в свою очередь отрицает существование смерти. Говорили, что в молодости он значительную часть дня да и ночи просиживал перед зеркалами, и вовсе не потому, что любовался собой: просто втемяшилась ему в голову безумная идея, что зеркала вбирают в себя энергию его жизни, чтобы затем вернуть ее сторицей. Идея эта расширялась, протягивала во все стороны щупальца, подобно спруту, который без конца требует жертв — жизни других, расширяющих его жизнь, не обязательно в чем-то виновных перед ним, богом в человеческом обличье: именно случайность, прихотливое движение темного начала, остановившего помутневший его взгляд на ком-то, было смертным тому приговором. Отсутствие логики или, вернее, логика безумия была главным его оружием, никто себя не чувствовал в безопасности, и круговая порука страха держала всех на поверхности, подобно спасательному кругу, который в любой момент могли вырвать из рук. Целое поколение головорезов купалось в неге безнаказанности до поры до времени, пока очередная блажь правителя не подводила их скопом под лезвие кары-непонятно-за-что. А по сути, за соучастие.

Даже запаршивев от какой-то неясной болезни кожи, шелушась, в струпьях, он объявил эту болезнь божественной проказой, и народ с привычным восторгом, пузырящимся на губах, как отрыжка после поглощения непомерного количества пива, воспринял это сообщение.

Да разве Моисей сам в молодости хотя бы на миг сомневался в божественности отца и деда, хотя находился вне всякой опасности и страх вовсе не касался его души? И надо было пройти школу Итро, побывать в медных копях, у аскетов в западной пустыне, увидеть в миниатюре жестокость фараоновой власти, обернувшейся плетью египтянина, гуляющей по костям раба-еврея, убить этого надзирателя и затем десятилетиями проходить уроки свободы души, даваемые великой пустыней, чтобы убедиться в том, что это не что иное, как повальный гипноз или массовый психоз, и по сей день не понять до конца их происхождения.

К концу жизни, как говорят, Сети настолько ощутил себя богом, что абсолютно отгородился от окружающих, а так как главной формой его самоутверждения была смерть подданных, хватило ему разума заболеть манией преследования и первым делом распорядиться убрать все зеркала, так как в них ему мерещились во всех углах души мертвых, жаждущих его прикончить, и со свойственной всем великим убийцам нелогичностью он доверился одному из своих сыновей, очень уж на него похожему, а тот, вероятно, его и прикончил. Вот к этому сыну, достойному папаши, но еще более коварному, предстояло Моисею идти от имени другой непомерной силы, ужас приближения которой испытал праотец его Авраам, был пленен ею, пытался бежать от нее, и теперь Моисей предощущал свой поход к фараону равнозначным жертвоприношению Авраамом сына, но овна взамен себя не видел.

Успокаивало ли то, что Моисей в отличие от Авраама был подвержен временами неотступным, назойливым размышлениям об этой силе и потому подобен человеку, приучившему себя постепенно дозами лекарства к этой силе и не потерявшему себя при первой встрече с ней, с Ним?

Можно ли было ему не очутиться у тернового куста, на пути Его?

Он сказал: «Я знаю, ты много думал обо Мне».

И это была правда.

В те ночи перед походом к фараону, погружаясь в короткий, не приносящий облегчения сон, Моисей внезапно ощущал пережитую им бездыханность в воронке смерча, в самом его кратере, за миг до этого, казалось, и вовсе не существовавшего.

Как же это он, случайный, косноязычный, вспыльчивый до того, что, одним движением убив человека, лишил свою жизнь смысла и мечтал завершить ее в одиночестве пустыни, оказался избранным Им?

Или все это не случайно?

Ведь чувства, вспыхнувшие тогда в Моисее, когда он увидел издевательства над евреем, были теми же, что и у Него в отношении всего народа.

Ворочаясь с боку на бок в одинокой своей постели, сжатый этими покосившимися, отягченными гнилью стенами, он внутренне восставал против собственного малодушия. Ведь понимал, что после всего пережитого в пустыне возврата обратно нет. И это чувство невозвратности было подобно чувству после убийства египтянина. Не вернуться в прежнее безмятежно чистое состояние.

Собираясь на встречу с фараоном, Моисей ощущал, что по собственной воле вступает — и не на миг — в ту самую узкую, стискивающую насмерть воронку смерча, и это было — до потери дыхания — несовместимо с теми пусть редкими, но заполняющими целиком всю жизнь минутами, когда эта сила открывала Моисею Моисея и он потрясенно, стараясь сдержать распирающую его радость, переживал открытость этой силы как собственное существование, бытие этой силы — как личную свою судьбу.

Именно открытость раз и навсегда потрясла его, ведь он думал, что это — тайна.

Эта сила ему позволила быть, прикоснуться душой к истокам, из которых бьют живые воды бытия, как прикасаются губами к холодным, вливающим в тебя ту самую силу жизни водам источника в пустыне.

И потому было ему невыносимо от мысли, такой страшной, такой примитивной: от фараона можно ждать только смерти, ибо — Моисей это хорошо знал — в скудости каждодневной жизни торжествует самое простое и ожидаемое.

И вот миг — и втянула, понесла их, вдвоем с братом, в удушающую свою глубь воронка, и вначале путь этот — к дворцу ли, к Нилу, к питомнику крокодилов, в момент когда те, давясь, пожирают мясо, являя наглядный пример ожидающей их участи, — был беспамятен и лунатически точен, ибо внутренняя сосредоточенность была направлена на ожидание лица фараона, этой сгустившейся формы обычной плоти, весьма ущербной, но по стечению опять же самых простых земных обстоятельств сосредоточившей в себе устрашающую силу.

В непрекращающемся внутреннем напряжении, порой как бы теряя ось собственного существования, Моисей думал: не эгоизм ли это — не подобен ли он в своем упорном стремлении вывести народ фараону, который упорствует в нежелании его отпустить? Поступил бы ли он по-другому на месте фараона? Разве им, Моисеем, не руководит страх не подчиниться Ему, как фараоном руководит страх выказать свою слабость — наследственный страх фараонов династии?

Но разве Моисей боится Его, разве давно и навечно не пленен его, Моисея, дух невероятной по величию мыслью о том, что Сотворение мира равнозначно свободе человеческой души? Речь ведь о рабстве, вспоминает, придя в себя, Моисей эту невероятную, гибельную по унижению и издевательству силу, проникающую во все изгибы живого мира, предназначенного для иной цели.

Никогда ранее не было в нем такого напряжения мысли, как в это мучительное время пути к фараону, в конце которого с помощью брата он должен вновь прокричать как повторяющееся заклинание: «Так говорит Господь Бог евреев: отпусти народ мой…»

И затем добавить об очередной напасти, дремлющей в какой-либо щели пространства с постоянной готовностью мгновенного и страшного пробуждения, ощущая это пространство как чрево стихий, всегда готовое разродиться очередным наваждением.

Это пространство может пронзить внезапный инстинкт абсолютной ненасытности, пробуждающий прожорливость, которая в свою очередь рождает мириады тварей, единственный смысл существования которых — в пожирании.

Кровь? Та же вода, текущая энергией жизни в жилах пространства, но в ней растворена иная энергия — жизни животной. Потому вызывающе ярка и, вытекая из жил, вызывает мгновенно чувство смерти, пришедшей по твою душу.

Жабы? Еще одна, омерзительная, но все же — забава пространства: каждая капля воды может обернуться жабьими глазами, каждый комок грязи — разверзнуться скользко квакающей, жадной жабьей пастью.

Пространство всегда таит в себе неотступную ненависть к населяющим его, постоянно суетящимся существам, плоть которых столь слаба и податлива по сравнению с их непомерной гордыней и требованиями, и, когда эта ненависть развязывается, она выпрастывает из чрева стихий мириады вшей, мух, мошек, вгрызается в плоть язвами и нарывами.

И Моисей, внезапно осознавший себя рупором этих стихий, вопреки собственному, достаточно кроткому характеру и неодолимой тяге к высоким материям знает: остановиться уже нельзя, кары должны следовать одна за другой, и страшно, до удушья, не хватает времени — того, бесконечного, из пустыни — сосредоточиться, обдумать, короче — жить, а не суетиться.

Но уже никогда не вернуться к той жизни, ибо слишком несоразмерны требования Его с силами и свободой воли человеческой, даже его, Моисея.

Моисею казалось недостойным вести игру с фараоном на уровне магов и чародеев, но Он его обязывает, и Моисей уже втянут в игру.

Моисей знает, что никогда, с момента сотворения человека и после смерти его, Моисея, Он не причащал и не причастит душу человеческую к тайнам всех своих стихий, где так невероятно сливается низшее с высшим, никогда так долго и вплотную не будет пребывать рядом с земным существом, как в эти тяжкие дни пребывает рядом с Моисеем, но все же порой Он выматывает душу, подобно въедающемуся в печенки соседу.

В первые дни Моисея все время удивляло, что он еще жив. Когда же фараон в первый раз сам посылает за ними, Моисей внезапно, потрясенно, ощутимо понимает: пространство, которое сделало его своим рупором, неизмеримо мощнее всесильного повелителя, внезапно осознавшего, что небо, земля и то, что их связывает и разъединяет, принадлежат не ему.

Такое осознание дается нелегко и той и другой стороне, и неизвестно, кто более охвачен страхом, евреи в низине, попрятавшиеся в свои хибары, несмотря на щедро светящее им солнце, или подданные Кемет, вкупе со своим повелителем уже третий день живущие на ощупь в густой тьме, которую не в силах разогнать никакие светильники и факелы.

И все же, первый раз за все эти дни, Моисей как бы разрешает себе подумать: если затея эта не провалится, то она обозначит нечто величайшее, с которым не сравнится никакая стихия, выпроставшаяся из чрева пространства.

Не наводнение, не землетрясение.

Речь о сотворении нового мира.

Да, это страшно. Ибо нет альтернативы.

Именно в этот момент размышления его прерваны приходом стражников: фараон вновь призывает его с братом. И никогда ранее Моисей не чувствовал себя так уверенно, как в эти минуты.

Ведь после трех дней тьма сама рассеялась, и хотя повелитель сам любит окружать себя освященной его величием тьмой, а вот же призывает их и говорит:

— Идите. Совершите служение. С детьми. Пусть только весь ваш скот останется.

Но мы должны принести жертвы нашему Богу. Весь скот пойдет с нами. Мы ведь не знаем, какую именно жертву он потребует.

Повелитель спокоен. Он даже слегка ощерил рот в знаменитой своей улыбке, говорит, обращаясь впрямую к Моисею:

— Берегись. Выйди отсюда немедля. Сгинь с моих глаз. В тот день, когда увидишь лицо мое, — умрешь.

— Как ты сказал, повелитель, так и будет, — говорит Моисей, ощущая даже облегчение, ибо все стало на свои места, развеялись, как та самая тьма, все его, Моисея, высокоразумные построения, впервые властитель пригрозил ему тем, чем владеет в избытке, — смертью. — Больше не увижу лица твоего. Не хотел я быть провозвестником страшной кары. Жаль мне твоих подданных, да и тебя: недолог час, беда поразит тебя в самое сердце. Неисповедимы пути Господних наказаний, но мог ли ты себе представить, что стихии, нашествие тварей, повальные болезни, которые лишь время от времени поражали твою страну, могут нагрянуть скопом, поставить весь твой народ на грань панического ужаса? Сейчас я выйду, но запомни: в полночь Бог наш пройдет по твоей земле и поразит всякого первенца, а в низине ни на скот, ни на человека даже пес языком не пошевелит.

— Пусть ваш бог говорит со мной напрямую.

— Кто мы? Фигуры в его игре. Кто побольше, кто поменьше. Я, не раз побывавший в когтях смерти, когда впервые шел к тебе, испытывал страх. Теперь, после всего, что случилось, смешно слышать, как ты угрожаешь мне смертью. Знай, после этой ночи подданные твои будут умолять меня: «Выйди вместе с народом твоим, и как можно скорее». Тогда я и вправду выйду.

И вышел в гневе.

Аарон старается не отстать.

— Слушай, — сказал Моисей, — пойдем не обычной дорогой, а какими-нибудь окольными переулками. Не могу я видеть, как все эти люди кланяются мне, надеются на что-то. Я-то знаю, что их ждет.

— Но и они успели познать твою силу, — то ли с лестью, то ли с укором говорит Аарон.

— Но ты-то знаешь — не в моих силах что-либо отменить. Сердце разрывается. Совместимо ли то, что случится в полночь, с Его требованием выпросить на дорогу у этих людей серебро и золото?

— Да они сами несут. У них же это принято — откупиться от богов, задобрить, улестить молитвой. Они уверены, что все зависит от тебя. Ты велик в их глазах. Пришел откуда-то, может с неба. Все тебе известно. На самом деле ты знаешь далеко не все. Так что не переживай. Они достаточно нагрели руки на нас. Ограбили по всем правилам. И то, что они несут, главным образом чтобы задобрить тебя, всего лишь ничтожная толика награбленного. Потом, в своих анналах, они все равно напишут, что мы их обобрали.

— Скорее бы вырваться из этого удушья на чистый воздух пустыни.

Глава десятая. Посохом — посуху