на, как я уже говорил, любого чужака склонны считать — врагом, а я в своей одежде был для нее чужаком вдвойне. Впрочем, так ли удивительна ее доверчивость? Язык взглядов, жестов и голоса прекрасно понимают даже животные.
Тем лучше! Или, наоборот, хуже… Психорезонанс, конечно, давно оборвался, а я был слишком взволнован, чтобы установить его снова. Так или иначе, медицинским пакетом все равно надо было воспользоваться, и я им воспользовался. Мое движение, когда я его доставал, вызвало скорее оторопь, чем испуг.
— Ничего, ничего, — говорил я, втирая в опухшую лодыжку биоактивную пасту. — Все будет хорошо…
Она что‑то проговорила в ответ. Я потянул руку за лингвасцетом, но оказалось, что он уже вставлен в ухо, я и не заметил, когда успел это сделать. Конечно, лингвасцет ничего не перевел — в его распоряжении пока было слишком мало слов чужой речи. Наступил мой черед по тону голоса и выражению лица соображать, что именно было сказано. Кажется, ничего враждебного.
Что же, однако, делать с ней дальше? Бросить ее я уже не мог, остаться с ней — тоже. Был один–единственный выход, но тогда я вступал в конфликт с установленным правилом. Накладывая повязку, я все еще колебался. Пожалуй, только сейчас я ощутил силу дисциплины как что‑то внешнее и, оказывается, не всегда справедливое. Такие понятия, как долг, обязанность, уже давно стали для меня чем‑то вроде воздуха, которым дышишь. А что может быть естественней дыхания? Что может быть естественней выполнения внутреннего долга? Всегда как‑то так получалось, что любой поступок совпадал с велением совести. И когда Горзах приказал ограждать чужие времена барьерами ни в коем случае не допускать проникновения людей другой эпохи в нашу, то это решение было в такой же степени его, как и моим. Не только потому, что оно основывалось на общем решении, но и потому, что в нынешней ситуации казалось единственно возможным и верным. Этого еще не хватало, чтобы к общему хаосу добавилось вторжение невесть каких племен и народов! Подумать страшно, что могла бы натворить даже та четверка молодчиков с автоматами, ворвись она в любой наш поселок… У кого там окажется под рукой разрядник?
Словом, Горзах был кругом прав. Только что же мне делать вот с этой бедняжкой? То, что издали представлялось несомненным и, конечно же, благодетельным для самих людей прошлого, теперь означало смертный приговор этой девочке. А ведь в ее беде были виноваты мы сами! Одни мы, никто больше. И то, что наша вина была невольной, ничего не меняло по существу. Наша ошибка вырвала ее из далекого прошлого и перебросила сюда. В моем, никаком ином времени оказался живой человек, которого по долгу совести и всем законам морали я должен был спасти, а из соображений высшей целесообразности и согласно приказу, наоборот, обязан был оставить там, где ее растерзают не фашисты, так хищники. Добро бы еще мои попытки помочь встретили ужас, отталкивание, злость. Нет, она доверилась мне. Что ж теперь — бросить ее и погубить?
— Не пугайся, — сказал я тихо.
Я поднял ее на руки. Она не сопротивлялась, только в глазах возник немой вопрос. Ее интуиция была поразительной! Похоже, она понимала мое состояние и верно оценила намерение, потому что стоило жестом попросить ее обнять меня и сцепить руки на шее, как она тут же сделала это с таким же доверием, с каким это сделала бы любая девушка моего времени. Я даже усомнился в верности всего, что читал о людях палеолита.
Убедившись, что она крепко сцепила руки, я включил гравитатор и полого взмыл со своей ношей. Дрожь прошла по ее телу, но она не забилась, не вскрикнула. В ее глазах застыло безмерное удивление.
Я думаю! Мы летели, как птицы. Я задал такую скорость, что воздух стал упругим и нас пронизывал ветер, а защитный колпак я включить не мог, поскольку энергии едва хватало на все остальное. Мой костюм, как и подобает, тотчас отозвался на охлаждение тела и усилил подогрев. Но девушка могла замерзнуть, и я было подумал, не остановиться ли, не натянуть ли на нее куртку. Но нет, к холоду ей, похоже, было не привыкать, недаром до катастрофы она по осенней погоде разгуливала почти голышом. Она лишь прижалась тесней. Струящиеся по ветру волосы щекотали мое лицо и руки, сквозь ткань одежды я чувствовал быстрые толчки ее сердца.
Барьер остался далеко позади, здесь была уже наша территория. Наша? Давно ли мы считали своей всю Землю… Ни в каком кошмаре нам не снилось, что ее придется делить с теми, кто жил задолго до нас. С людьми и с нелюдьми.
Хорошо, что во время прежнего полета я заприметил эту пещерку, теперь не надо было искать убежище. Я затормозил у входа, внес туда девушку на руках, и — велика власть искусства! — в моем воображении возник образ рыцаря, спасающего принцессу от злого дракона. Я возмущенно затряс головой, настолько неуместной была вся эта романтическая чушь. Если девушки палеолита и пользовались притираниями, то в их состав входили отнюдь не благовония.
Нарвать травы и устроить ее поудобней было делом недолгим. Не слишком удобное ложе, но вряд ли она привыкла к лучшему. Я оставил фляжку с питьем, все неизрасходованные концентраты и, быстро повернувшись к выходу, слабо помахал рукой. На большее у меня не было душевных сил. Она посмотрела мне вслед как бы в раздумье, слегка недоуменно, с тем недосказанным выражением лица, которое было так свойственно Снежке. Снова меня оглушило это поразительное сходство, которое буддисты объяснили бы переселением душ, но в котором не было ни грана мистики. Ведь тип человека почти не изменился с пещерных времен, а закон больших чисел есть закон больших чисел. Если даже в одном поколении человек может найти своего двойника, то что же говорить о сходстве во множестве поколений!
— Не беспокойся, я приду, — пообещал я, хотя не был уверен не только в завтрашнем дне, но и в следующей минуте.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Так я нарушил запрет и стал преступником. Может быть, это слишком сильно сказано, но чувствовал я себя погано. Даже не потому, что перенес девушку на свою территорию (тут я не сомневался в своей правоте), а потому что не мог никому об этом сказать. Не мог, ибо в таком случае Горзах… Да, что бы сделал Горзах? Само собой, распорядился бы вернуть девушку обратно. Ведь для него она была статистической единицей, мало что значащей, когда речь идет о спасении миллиардов. Тут ничего нельзя было доказать, Горзах был бы столь же прав в своем решении, как я в своем. Оставалось и дальше сохранять тайну. Не свою, личную, что было естественно, а такую, которая затрагивала общество, чего ни со мной, ни с моими друзьями не случалось ни разу.
С запозданием я сообщил в Центр результаты разведки и доложил свои на этот счет соображения. По делу никаких вопросов не последовало: хроноклазм был ничтожный, на такие мы уже перестали обращать внимание. Не вышло за пределы Барьера — хорошо; не возникли при этом огневики — прекрасно!
Однако мой голос, похоже, сказал больше, чем я того хотел.
— Что‑нибудь не так? — Этот дежурный был мне незнаком, разговор велся по радио, но я мысленно увидел его участливое лицо.
— Все в порядке, — быстро ответил я. — Немного устал.
— Тогда извини. Доброго отдыха!
— Спасибо.
Он отключился. Голос у него был с хрипотцой, тоже вымотался, бедняга. Меня кольнуло невольное чувство вины.
Мало что так рассеивает скверное настроение, как неспешный, ради отдыха, полет над непотревоженной землей, плавное скольжение над лугами и перелесками, откуда волнами накатывает запах весенних трав, свежей листвы, болотцев и терпкой хвои. Я летел по прямой, подо мной всюду была земля нашего века, которую и ребенок мог безбоязненно обойти босиком. Лишь в одном месте путь клином пересекал Барьер. Я не стал его огибать, потому что именно там должен был находиться Карл–Иоганн (а может, Фридрих–Вильгельм), который всегда приводил меня, да и других, в хорошее расположение духа. Конечно, за те дни, что я его не видал, он вполне мог исчезнуть вместе со своей мызой. Уже ни за что нельзя было поручиться, и, говоря кому‑нибудь “до свидания”, никто не знал, увидит ли он своего друга или тот канет в глубину веков, а то и миллионолетий. Думать об этом не имело смысла.
Карл–Иоганн, он же Фридрих–Вильгельм, оказался на месте. Черепичную крышу дома я заметил издали и, снизившись, нырнул в густую крону деревьев, которые осеняли мызу. Я не боялся напугать Карла–Иоганна (опыт показал, что это невозможно), мне лишь хотелось полюбоваться им без помех.
Полюбоваться было на что. Карл–Иоганн, как всегда, стоял У порога своей чистенькой мызы (возможно, домик назывался как‑то иначе, но первый, кто его обнаружил, употребил слово “мыза”, так и пошло). Сухопарый, уже в летах, Карл–Иоганн стоял, как на параде, его медная кираса ярко блестела на солнце, которое наконец выглянуло из‑за облаков. Блестела и наклоненная к земле шпага. Рыжие усы хозяина топорщились. Словом, Карл–Иоганн–Фридрих–Вильгельм, или как его там, пребывал в своей обычной позиции. За его спиной копошились куры, такие же чистенькие, как аккуратно подметенный дворик, как ровно уложенные кирпичи стен, как до голубизны вымытые окна, как тщательно подстриженные вдоль ограды кусты жимолости Кур горделиво опекал огненно–рыжий петух.
И это посреди общего разора! Никто из нас не видел Карла–Иоганна в другой позиции, разве что дождь загонял его под навес. Вероятно, он отдыхал, но когда — непонятно. Ему было безразлично, печет ли солнце его седую, с хохолком на макушке голову, обычно, впрочем, прикрытую шлемом с насечкой. Похоже, так же безразличен ему был род возможной опасности: любую он был готов встретить быстрым и точным выпадом шпаги. Он стоял гордо и ничего не боялся. Кремень старик! И какой контраст с жителями соседнего городка, которые, обнаружив неладное, подняли вой и не знаю уж, по какой причине, возможно религиозной, экспромтом затеяли небольшую резню. Ну и дал же им Карл–Иоганн, когда они к нему сунулись! С тех пор он и утвердился в своей позиции. Хотя нет. Это случилось раньше, когда он заприметил в небе нашего разведчика. Нисколько не удивился, но со своей точки зрения вывод сделал правильный: человек, летящий как птица, может коршуном обрушиться на дом и семейство, а потому надо бдеть непрерывно. Что он и делал Семейство же его, как говорили, состояло из пухлой розовощекой жены и трех весьма независимых карапузов, которые иногда прорывались во двор, за что маменька их тут же порола хворостиной. От нее мы и услышали имя хозяина. Правда, она почему‑то называла его то Карлом–Иоганном, то Фридрихом–Вильгельмом.